В 1833 году ничего этого еще не было. Но было стихотворение, в котором он с тоской вспоминал о том времени, когда был только поэтом…
Если внимательно прочитать вторую и третью строфы, то становится совершенно ясно, что речь в них идет вовсе не о клиническом безумии. Пушкин начал стихотворение с мыслью о подлинном безумии. Тому, очевидно, был конкретный повод. Например, судьба безумного Батюшкова. Но далее стихи стали развиваться по-иному.
Эти стихи не о безумии, а о поэте. Поэте, свободном «тайной свободой». Две эти строфы — энциклопедия, свод пушкинских формул, трактующих поведение поэта.
Почти каждая строка здесь имеет соответствие в прежних стихах — начиная с самых ранних.
Еще в 1819 году Пушкин писал:
В стихах 1833 года:
Это смысловые реминисценции из стихотворения 1824 года «К морю»:
И почти полностью две эти строфы совпадают с монологом Поэта из «Разговора книгопродавца с поэтом» 1824 года:
Сравним лексику: «Я пел бы в пламенном бреду» — «И тяжким пламенным недугом была полна моя глава», «пламенный восторг» (и в том и в другом случае романтическое толкование творчества как «высокого недуга»). Далее: «И я б заслушивался волн» — «моря гул глухой, иль шопот речки»; «вихорь, роющий поля» — «вихорь буйный». В последней строфе стихов 1833 года: «голос яркий соловья», «шум глухой дубров»; в стихах 1824 года: «шум лесов», «иволги напев живой».
А ведь в «Разговоре» — именно декларация романтического поэта.
Такая острая тоска по прошлому впервые появилась в пушкинских стихах 1830-х годов.
Безумие этих стихов — это высокое пророческое безумие, непонятное для окружающих. Такое безумие — это «воля», это «счастье». Но реализация его чревата бедой — «как раз тебя запрут».
Это была тоска по другому варианту его судьбы, от которого он сам отказался. Это была тоска по той «воле», которая была для него равнозначна «счастью»: «На свете счастья нет, но есть покой и воля…»
Он мог не пускаться в политическую деятельность, мог не заниматься профессиональными историческими изысканиями, мог не добиваться политической газеты, не вступать в службу и не искать сближения с царем. Он мог жить частным человеком, уехать в Михайловское или Болдино с молодой женой — «под сень дедовских лесов» и там, свободный «тайною свободой», вести жизнь поэта. Никто бы не мешал ему наезжать в Петербург, но он не был бы связан. Он не был бы поставлен в те жесткие рамки деятеля, историка, политика, в которые он сам себя поставил. Он не был бы поставлен в те жесткие рамки чиновника, человека, не свободного даже в частных своих поступках, в которые его поставил царь.