Разве случайно оба момента наибольшего сближения Пушкина и царя приходятся на периоды, наиболее для Николая трудные? Первый — в 1826 году, когда после казни декабристов Николаю нужно было как-то расположить в свою пользу общественное мнение. Второй — в 1831 году, когда перед царем довольно явственно предстал призрак внешне-и внутриполитической катастрофы.
Николай был политик вполне утилитарного толка. В тяжком для него 1831 году таким человеком, как Пушкин, пренебрегать было нельзя. В1834 году, когда Николай почувствовал себя прочно, он мог себе позволить относиться к Пушкину как хотел.
И он вполне выразил свое отношение пожалованием в камер-юнкеры, мелочными придирками и откровенным ухаживанием за Натальей Николаевной.
Пушкин как союзник уже не был ему нужен.
Пушкин должен был принять то положение, которое ему предлагалось, — положение мелкого чиновника, состоящего при российской истории, — и перестать претендовать на роль историографа-мыслителя, советчика государя. В противном случае его нужно было сломать.
Появление между Пушкиным и Бенкендорфом Мордвинова было предупреждением. Камер-юнкерство — решительным шагом.
Пушкин понял это:
«Теперь они смотрят на меня как на холопа».
Надо было спасать свое будущее и будущее своей миссии. Надо было идти в отставку.
25 июня 1834 года он написал Бенкендорфу письмо, по своей ледяной стилистике и краткости напоминавшее картель:
«Граф. Поскольку семейные дела требуют моего присутствия то в Москве, то в провинции, я вижу себя вынужденным оставить службу и покорнейше прошу Ваше сиятельство исходатайствовать мне соответствующее разрешение.
В качестве последней милости я просил бы, чтобы дозволение посещать архивы, которое соизволил мне даровать Его величество, не было взято обратно».
«В качестве последней милости». Он давал понять, что больше не нуждается в милостях, не претендует на будущие милости. Он хотел быть сам по себе.
Он перед тем внутренне готовился к перемене жизни:
И прозаический план дальнейших строф:
«Юность не имеет нужды в at home, зрелый возраст ужасается
О, скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню — поля, сад, крестьяне, книги; труды поэтические — семья, любовь etc. — религия, смерть».
Да, это был выход. Это был путь отступления. Почетного отступления. Никто бы не упрекнул его.
Но он не закончил стихотворения. Ибо программа эта его не устраивала. Ему нужны были архивы. «Труды поэтические» — этого было мало.
30 июня Бенкендорф ответил Пушкину:
«Письмо Ваше ко мне от 25-го сего июня было мною представлено государю императору в подлиннике, и его императорское величество, не желая никого удерживать против воли, повелел мне сообщить г. вице-канцлеру об удовлетворении Вашей просьбы, что и будет мною исполнено.
Затем на просьбу Вашу, о предоставлении Вам и в отставке права посещать государственные архивы для извлечения справок, государь император не изъявил своего соизволения, так как право сие может принадлежать единственно лицам, пользующимся особенною доверенностью начальства».
Уходя в отставку, он, стало быть, терял доверие. Это была опала.
Ему запрещали пользоваться архивами. Это значило, что он не сможет писать «Историю Петра». Это значило, что исторические занятия — важнейшие для него — станут невозможны. Это значило, что он не сможет делать то дело, к которому призван своим долгом.
Таким образом, терялся высокий смысл отставки и оставался только бытовой. Тот простой смысл — семейные и денежные дела, — о котором он писал и Бенкендорфу, а затем и жене. Он никому не писал о страхе потерять общественное уважение и духовную независимость (один раз это прорвалось в словах: «они смотрят на меня как на холопа»). Он говорил об этом в доверительной беседе с Россет и ее мужем Смирновым. Так же как свои подлинные планы относительно газеты, о которых нет ни слова в его письмах, изложил он в разговоре с Мухановым.