От себя как мыслителя политического, как деятеля государственного он отвернулся. Ибо все изменило ему, кроме поэзии.
С тоской смотрел он вокруг.
19 октября 1836 года он писал Чаадаеву:
«Я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя; как литератора — меня раздражают, как человек с предрассудками — я оскорблен ‹…› Действительно, нужно сознаться, что наша общественная жизнь — грустная вещь. Что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и истине, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству — поистине могут привести в отчаяние».
Но все было не просто. В том же письме писал он о грандиозности русской истории и преданности своей этой истории, истории его предков. Более того, он и в настоящем России старался увидеть черты обнадеживающие.
Совершенное отчаяние было для него невозможно.
Он отрекался в стихах от своей деятельности. И продолжал ее. Не столь интенсивно, как прежде, но продолжал.
В отличие от русского общества он не забывал свой долг.
Понимая безнадежность борьбы, он боролся до конца.
А давление враждебного мира становилось нестерпимым.
Подходили ноябрьские дни 1836 года. Начиналось физическое разрешение той духовной драмы, которая разыгрывалась с 1831 года.
В литературе он победил. Он победил императора с его армией и флотом. Он победил Бенкендорфа с его агентами. Он победил Булгарина с его могучей пошлостью. Он победил недоверие и непонимание друзей. Он победил свой «слепой и буйный век».
Он все это понимал. Свидетельством тому — «Памятник».
Для нас он — абсолютный победитель.
А для него самого?
Перед ним лежала Россия, ввергнутая в темноту и страдание. И уязвленная этим страданием душа его не знала покоя.
Ему не довольно было грядущей славы в веках. Ему необходимо было помочь этой несчастной стране немедленно. Он стал политиком, историком, проповедником.
Что произошло в уме и душе его за те шесть лет, что жил он новой жизнью? За те шесть лет, что вел он жизнь человека семейного и не только уже поэта, но историка и государственного мыслителя?
Заговор, на который уповали друзья его молодости, он отверг, как благородное заблуждение, не соотнесенное с реальным движением вещей и способное принести России только вред, ожесточая власть и увлекая молодые умы на путь несбыточных мечтаний.
Народное возмущение, справедливое по силе тягот и притеснений, он рассмотрел, взвесил и осудил как бессмысленное в своей неразборчивой жестокости, как бессмысленное в своем конечном бессилии и неумении победить.
Он поверил было в молодого царя — решительного, полного сил, даже с некоторой замашкой благородства, которое должно было в нем развить. Он поверил, что можно разумными советами и примерами направить царя на разумный путь и сделать его орудием просвещения и форм. Он поверил было, что из молодого дивизионного генерала может вырасти государь под стать Петру. Но царь оказался заурядным деспотом с повадками развратника.
Он поверил, что царь смягчился сердцем и вернет его друзей, без которых трудно было направлять Россию на путь просвещения и разумной свободы. Несколько раз надежда эта пропадала и снова появлялась в нем. Но царь оказался бессмысленно злопамятен, и благороднейшие умы страны были обречены на бездействие.
Он убедил себя, что если представить России идеал правителя и правления, то пораженное общество задумается над пороками своими и своих властителей. Но, рассмотрев как беспристрастный и глубокий историк характер и поступки Петра Великого, он не увидел в нем убеждающего примера, найти который надеялся. Он три года неустанно трудился — долги росли, заботы умножались — и, представив себе, наконец, создание свое в деталях, подробностях и общем смысле, он понял, что готов создать правдивую и важную по мыслям историю удивительного царствования, но предложить его России как непобедимый пример он не может. Да и то, что может он рассказать публике, не пропустит цензура.
В дни своей молодости он с надеждой смотрел на Европу. Европейские революции не только волновали кровь, они указывали путь к свободе. Но теперь, зрелым умом оценив происходящее, он сказал себе, что европейские движения чужды ему и для России непригодны.
Ему не удалось совершить задуманное. Он не смог указать России путь к просвещению и разумному счастливому устройству.
За шесть лет трудов и размышлений друзья перестали понимать его, публика перестала в него верить. Когда он был уже мертв, Вяземский написал:
«Пушкин не был понят при жизни не только равнодушными к нему людьми, но и его друзьями. Признаюсь и прошу в том прощения у его памяти…»
Он погиб не в борьбе с самодержавием и «светской чернью».