А кто, собственно, увлекательнее — В.Немцов или Э.Берроуз? А что важнее и полезнее — приключения Тарзана или приключения молодых инженеров Багрецова и Бабкина? Что вообще происходит с фантастическими произведениями по прошествии ста, скажем, лет? Становятся они вдруг бестселлерами, как извлеченный из сейфа роман Жюля Верна «Париж в XX веке», или отдают пылью и затхлостью, как безвременно, еще при жизни авторов умершие опусы Каллистрата Жакова или, скажем, некоей Желиховской?
Лет десять назад фантаст Николай Гацунаев («Звездный скиталец») и я («Разворованное чудо») брели по безумно жаркому, опаленному солнцем Ташкенту, смутно, как смертники, обсуждая все эти вовсе не второстепенные вопросы. В романах Желиховской головы умели приклеивать, у нее мертвых воскрешали, напоминал я. А у Жюля Верна темной ночью некий сентиментальный Мишель проливал горючие слезы на могилах Ларошфуко и Шопена, напоминал Гацунаев. Как-то так выходило, что мы с Гацунаевым — противники всяких крайностей. Как-то так выходило, что мы широки душой и некая, присущая фантастике наивность нас только радует. Правда, не желая сдаваться нахлынувшим чувствам, я процитировал неистового Сергея Третьякова — «
Опровергнув мнение Сергея Третьякова (не умерло, не умерло чистое искусство, полно у людей досуга, который нечем заполнять!), мы опровергли и мнение Льва Троцкого (искусство пейзажа могло родиться даже в голове человека, с младенчества запертого в темницу и никогда из темницы на волю не выглядывающего: этот разгул плесени, морозные росписи на каменных глухих стенах…). И без всяких уже колебаний глянули друг на друга: а почему не напомнить людям, имеющим некоторый досуг, о том, что чистое искусство еще не умерло?
Пусть цветут сто цветов!
Антология!
Вот чего не хватает нашей застойной, правда, уже какими-то странными сквознячками колеблемой жизни, поняли мы, — настоящей большой Антологии советской фантастики, отразившей бы все ее взлеты и падения начиная с 1917-го и кончая 1957 годом. Создать Антологию, чтобы она, как ковчег, дала бы место всем чистым и нечистым тварям, вместила бы в себя все вывихи и достижения советской фантастики, сконцентрировавшей в себе как искусство пейзажа, искусно созданного в наглухо закрытой стране, так и веяние того действительно чистого искусства, которое невозможно уничтожить даже в пределах самого богатого, самого самоотверженного колхоза.
— Листов на пятьдесят, — глянул я на Гацунаева.
— Листов на сто, — поправил меня сдержанный Гацунаев.
— Мало, — решили мы оба. — Сто листов мало.
Мы тогда даже близко не представляли себе истинный объем такой Антологии. Зато нам казалось, что Гацунаев знает,
Что-то из А.Кабакова: Стикс легче всего форсировать на Ил-62.
Момент внезапного озарения показался нам столь значительным, что Гацунаев остановился и спросил.
— Сколько у нас времени?
Наверное, он хотел запомнить выжженный Ташкент, безумное послеполуденное небо Ташкента — великий миг, одаривший нас столь замечательной идеей. Вполне понимая эти его чувства, я неторопливо глянул на свои отечественные электронные, на день рождения подаренные часы и с некоторой необходимой моменту торжественностью ответил:
— Пятьдесят семь часов девяносто четыре минуты.
Вот сколько в тот момент было у нас времени!
Правда, оставался вопрос: что считать фантастикой? Например, по ограждению стадиона, мимо которого мы шли, тянулся невероятно длинный кумач с начертанными по нему белыми торжественными буквами:
— Правильно я читаю?
Сдержанный Гацунаев кивнул:
— Правильно.
Он мало чему удивлялся.