Но вернемся к 18 июня 1936 года. Мы так и застряли перед входом в
18 июня, на обратном пути в город, мы увидели машину, в которой сидел Жид. Его узнал Мишель. И остановился. Жид ехал к Алексею Максимовичу. «Ну, раз он умер, — сказал он, — можно заехать в пионерский лагерь, я тут видел один по дороге…» Вспоминая об этом в ресторане на улице Монторгей, я подумал, как трудно быть реалистом. Писатель-реалист не может воспроизводить все в точности так, как в жизни. Волей-неволей приходится делать отбор. Наконец, есть вещи, которые не годятся для романа. А вот этот убийца с улицы Монторгей, наоборот, так и просился в книгу. За долгую жизнь мне не раз случалось быть очевидцем событий, которые поначалу не казались чем-то особенно значительным. И когда позднее я постигал их смысл, то чувствовал себя простофилей: ведь видеть и не понять — все равно что не видеть вовсе. Так было и с похоронами.
Вот мы и добрались до них.
Терпеть не могу ходить на похороны. Мои слова могут показаться странными. Ведь я бывал на них столько раз. Получилось нелепо: мы бросили все дела — я дописывал роман на пароходе, держа рукопись на коленях, Омела отменила гастроли в Глазго — только потому, что нас позвал Старик, как называл его Мишель. И вдруг он умирает. Мне совсем не хотелось идти на похороны, только представить себе: долгое, утомительное, медленное шествие до самого кладбища в такую жарищу. Нет, мы не пойдем, ни я, ни Омела. Решено. Но тут приехал Мишель и принялся упрашивать нас. Он был весьма настойчив. Это обидело бы Горького. То есть как? Он так любил вас обоих, последнее, что я от него слышал, это были ваши имена. Так хотел увидеться с вами. Что и говорить — очень трогательно, но я не мог не удивляться: конечно, Горький всегда тепло к нам относился, и все-таки, не присочинил ли Мишель? Но, Мишель, там будет такая давка… Тогда он сказал, что мы пойдем вместе с ним, сразу вслед за членами правительства. Горький и сам бы так распорядился… В конце концов мы сдались. И вот мы стоим в голове колонны, сразу за официальными лицами, и чувствуем себя весьма неловко, как будто вломились в чужой дом. Сначала рядом с нами был Мишель, потом его вызвали вперед, и он оставил нас с Лупполом, высоким тучноватым блондином, нашим приятелем. Во Франции перевели его книгу о Дидро, в 1935-м он был в Париже на том самом конгрессе писателей, где всех так удивило отсутствие Горького. Наш, и особенно твой приятель, Омела, он за тобой ухаживал. Да-да, не отпирайся, да и что тут особенного, я не думаю ревновать. Ты всегда кому-нибудь нравилась, что поделаешь. Так было и до того, как мы познакомились, и если я к кому и ревную, так скорее к тем, кому ты нравилась до меня. Во всяком случае, так мне кажется теперь. Все было, как я предсказывал: гроб вынесли из Колонного зала, и кортеж, медленно колыхаясь, двинулся по широкой улице, вдоль которой с обеих сторон тянулись плотные — нельзя даже сказать — шеренги, потому что люди толпились в несколько рядов, сдерживаемые конными милиционерами, стоявшими чуть ли не на расстоянии вытянутой руки друг от друга. Москва с тех пор сильно изменилась, снесли целый квартал в Охотном ряду… и хотя я отчетливо помню, как мы шли, но уже не мог бы сказать, где именно.