Студенты же, разумеется, об этом не жалели. Главное — было налажено питание. Владимир Алексеевич об этом сообщал: «Во дворе дома Училища живописи во флигельке, где была скульптурная мастерская Волнухина, много лет помещалась столовка, занимавшая две сводчатых комнаты, и в каждой комнате стояли чисто-начисто вымытые простые деревянные столы с горами нарезанного черного хлеба. Кругом на скамейках сидели обедавшие.
Столовка была открыта ежедневно, кроме воскресений, от часу до трех, и всегда была полна. Раздетый, прямо из классов, наскоро прибегает сюда ученик, берет тарелку и металлическую ложку и прямо к горящей плите, где подслеповатая старушка Моисеевна и ее дочь отпускают кушанья. Садится ученик с горячим за стол, потом приходит за вторым, а потом уж платит деньги старушке и уходит. Иногда, если денег нет, просит подождать, и Моисеевна верила всем.
— Ты уж принеси… а то я забуду, — говорила она.
Обед из двух блюд с куском говядины в супе стоил семнадцать копеек, а без говядины одиннадцать копеек. На второе — то котлеты, то каша, то что-нибудь из картошки, а иногда полная тарелка клюквенного киселя и стакан молока. Клюква тогда стоила три копейки фунт, а молоко две копейки стакан.
Не было никаких кассирш, никаких билетиков. И мало было таких, кто надует Моисеевну, почти всегда платили наличными, займут у кого-нибудь одиннадцать копеек и заплатят. После выставок все расплачивались обязательно».
Случалось, что придет к той полулегендарной Моисеевне приличный барин, явно господин со средствами, и сунет ей пачку кредиток.
— Это ты, батюшка, за что же? — изумлялась бабушка.
— Должен тебе, Моисеевна, получи! — отвечал барин.
— Да ты кто будешь-то? — недоумевала добрая старушка.
Ясное дело, барин называл себя. Моисеевна на несколько секунд задумывалась, после чего лицо ее светлело, глаза делались веселыми.
— Ах ты батюшки, да это, Санька, ты?! — кричала бабушка. — А я и не узнала… Ишь, франт какой!.. Да что ты мне много даешь?
— Бери, бери, Моисеевна, мало я у тебя даром обедов-то поел, — честно отвечал нежданный визитер.
— Ну, вот и спасибо, соколик! — говорила старушка.
От таких приношений она не отказывалась. Была бабкой простой. И надо полагать, что эта школа доброты, которую, так сказать, на общественных началах основала при училище старушка, была во много раз важнее для художников, чем правильные и неправильные римские глаголы.
К счастью, имущественный ценз при поступлении не применялся, и в училище было немало самых настоящих нищих слушателей. В частности Исаак Левитан. Михаил Нестеров писал о его годах обучения: «На редкость красивый, изящный мальчик… Левитан… слыл в школе за „талант“. Одетый донельзя скромно, в какой-то клетчатый поношенный пиджак, коротенькие штанишки, он терпеливо ждал, когда более удачливые товарищи, насытясь, расходились по классам; тогда и Левитан застенчиво подходил… чтобы попросить доброго старика (Нестеров, видимо, напутал, Моисеевна была доброй старушкой. —
А Константин Паустовский был еще более щедр на подробности: «Левитан нашел в кармане тридцать копеек — подарок товарищей по Училищу живописи и ваяния, изредка собиравших ему на бедность, — и вошел в трактир. Машина звенела колокольцами и играла „На старой Калужской дороге“. Мятый половой, пробегая мимо стойки, оскалился и громко сказал хозяину:
— Еврейчику порцию колбасы с ситным.
Левитан — нищий и голодный мальчик, внук раввина из местечка Кибарты Ковенской губернии — сидел, сгорбившись, за столом в московском трактире и вспоминал картины Коро. Замызганные люди шумели вокруг, ныли слезные песни, дымили едкой махоркой и со свистом тянули желтый кипяток с обсосанных блюдец. Мокрый снег налипал на черные стекла, и нехотя перезванивали колокола.
Левитан сидел долго — спешить ему было некуда. Ночевал он в холодных классах училища на Мясницкой, прятался там от сторожа, прозванного «Нечистая сила». Единственный родной человек — сестра, жившая по чужим людям, изредка кормила его и штопала старый пиджак. Зачем отец приехал из местечка в Москву, почему в Москве и он и мать так скоро умерли, оставив Левитана с сестрой на улице, — мальчик не понимал. Жить в Москве было трудно, одиноко, особенно ему, еврею.
— Еврейчику еще порцию ситного, — сказал хозяину половой с болтающимися, как у петрушки, ногами, — видать, ихний бог его плохо кормит.
Левитан низко наклонил голову. Ему хотелось плакать и спать».