…пересечение подтекстов есть некоторый «сюжет» взаимоотношения культур, языков и т. п., столь часто эксплицируемый в статьях и стихах Мандельштама <…>. <…> слова Мандельштама о неумолкаемости цитаты равнозначны его определению акмеизма как «тоски по мировой культуре». Поэтому нам кажется, что подтекст всегда не единичен, что самый механизм подтекста неизбежно ведет к множественности, образующей более глубокую семантическую структуру.
Это, по-видимому, все-таки не противоречит установкам К. Ф. <…>» [Там же: 409].
Вопрос, поставленный рецензентами книги Тарановского, не был непосредственно внушен этой книгой; в 1970-е годы он вообще был дискуссионным среди исследователей русского модернизма, поскольку при необъявленной установке на выбор единичного, наиболее убедительного подтекста всякое наблюдение и всякое сделанное на его основе умозаключение становятся уязвимыми, потенциально ошибочными (а не открытыми для дополнений и уточнений). Уже отправная гипотеза Тарановского, развитая в его первой статье о Мандельштаме, – насчет передаточной роли Вяч. Иванова в генезисе мандельштамовских образов пчел и ос, – с одной стороны, самим своим содержанием затрагивает проблему диахронии подтекстов, а с другой – подвергается ревизии с синхронистических позиций, а именно: Лена Силард усматривает в мифологическом субстрате мандельштамовской мотивики, связанной с жалящими перепончатокрылыми, еще более тесные сближения с пьесами Анненского («Лаодамия», 1906), Сологуба («Дар мудрых пчел», 1907) и Брюсова («Протесилай умерший», 1913) [Силард 1977: 90]. Одновременно и в той же связи о мандельштамовской рецепции Анненского как переводчика Еврипида и оригинального драматурга высказался Г. А. Левинтон [1977], а еще раньше Р. Д. Тименчик [1974: 41] аргументированно предположил, что «пчелы и осы в поэзии Мандельштама часто семантически связаны с образом Ахматовой».
В классической книге О. Ронена «An Approach to Mandel’štam» (1983) постулируется концепция
The concept of the dominant subtext <…> has its problems. <…> aside from possible disagreements about this or that candidate for the role in each specific case, the more general question is: Does there have to be one and only one principal intertext? Fortunately, Ronen sounds more categorical in theory (where he is in agreement with such critics as Bloom and Riffaterre) than in practice, where he lets the empirical evidence take the better of his methodological intentions and considers several subtexts on an equal footing [Zholkovsky 1987: 116].