Когда в 1987 году Гордона Фелла возвели в рыцарское достоинство, он устроил по этому случаю гулянку в «Савойе». Разумеется, не в клубе «Доминион», как оно следовало, а в «Савойе». Ладно, не суть важно. На вечеринке он рассказал нам о церемонии, состоявшейся в Букингемском дворце. Горди, естественно, не был в то утро единственным произведенным в рыцари человеком. Королева ухитряется обрабатывать по дюжине кандидатов за раз. Они восседают, точно на лекции, в креслах, выстроенных рядами, а в глубине зала оркестр гвардейцев наяривает остолбененно неуместные мотивчики вроде «Ложки сахара»[221]
и «Крошка, крошка, бах, бах»[222]. Гордону предстояло опуститься на колени и получить титул после исполненного чувства собственной важности дурака, который сидел с ним рядом. Это напыщенное маленькое ничтожество пролезло в председатели некоего крупного благотворительного общества или еще чего и теперь явилось за тем, что почитало заслуженной наградой.Упомянутая персона спесиво представилась Гордону, а когда тот назвал себя, шепотом осведомилась:
– И чем же вы занимаетесь? Служите по дипломатической части, я полагаю?
– Я художник, – ответил Горди.
– Правда? – сказала персона. – Надеюсь, вы не из этих ужасных современных мазил?
– Что вы, что вы, – ответил Гордон. – Разумеется, нет. Я и родился-то в шестнадцатом, в лоб его мать, столетии, неужто не видно?
Слог, возможно, для Бак-Хауса и не вполне подходящий, но в подобных обстоятельствах оправданный. Малый отвернулся от Горди, удрученный тем, что ему приходится разделять почести с подобным скотом. Гордон демонстративно поскреб яйца и зевнул.
Как бы там ни было, а пришел черед и благотворительному пролазе преклонить колени и получить причитающееся. Случилось так, что его возведение в кавалеры ордена «Ползучих Жаб» II степени, или на что он там был кандидатом, музыкой не сопровождалось – оркестранты заменяли на пюпитрах ноты песенки «Считай себя»[223]
на ноты «Рожденная свободной»[224]. Шпага Ее Величества похлопала пролазу по плечам, и тот с подобающим достоинством встал на ноги и дернул головой в резком поклоне, который посрамил бы и королевского конюшего. Пока он проделывал этот номер, его нервный, возбудимый, разволновавшийся организм разрешился на редкость продолжительным и на изумление громким пуком. Монаршья особа отступила на шаг, что было, собственно говоря, частью протокола, но присутствующим показалось непроизвольной реакцией на устроенную беднягой канонаду. Физиономия его, когда он волокся к своему месту, выражала глубочайшую скорбь. Каждый в зале глазел на него, а некоторые, еще того хуже, дождавшись, пока он поравняется с ними, отводили глаза в сторону. Гордон, в свой черед направлявшийся к ступенькам трона, пророкотал, минуя несчастного, да так, что услышал весь зал: «Не огорчайтесь, старина. Она к такому привыкла. Сами знаете, какая у нее куча лошадей и собак».Губы королевы изогнулись, если верить Гордону, в улыбке, и она задержала его для разговора дольше всех прочих. Вернувшись на свое место рядом со все еще багровым пердуном, сэр Гордон немузыкально пропел под звуки вновь заигравшего оркестра: «Рожде-енная свободной, свободной, как ВЕЮТ ВЕТРА».
Будучи злопамятным сукиным сыном, Горди на этом не угомонился. Кто-то из журналистов, собравшихся около дворца и в особенности вокруг Гордона, спросил у него, как прошла церемония.
– Вон тот мужик, – сказал Гордон, ткнув пальцем в бедолагу, переминавшегося в обществе жены и единственного фотографа из родной гемпширской газеты, коими ему приходилось довольствоваться для подкрепления пошатнувшегося самомнения, – со страшной силой пернул буквально в лицо Ее Beличеству. Поразительно. Анархист какой-нибудь, не иначе.
Вся команда тут же слетелась к горемыке, как мухи слетаются на коровью лепешку; в последний раз его видели удирающим по Мэлл[225]
, и шелковый цилиндр скакал за ним по пятам. Одним мастерским ударом Гордон Фелл лишил его шляпы, репутации и, по всем вероятиям, жены. Никогда не обижайте художников. Себе дороже выйдет.Я всегда полагал, что испытания, выпавшие на долю этого деятеля, суть самое унизительное, что может случиться с человеческим существом. Но не знал я, какой сюрпризик припас для меня Господь в тот грозовой норфолкский день.
Поливаемые дождем, мы с кривившимся от боли Дэвидом доплелись до западной подъездной дорожки. Продвигались мы медленно: Дэвид едва тащился, согбенный, прижимающий к паху носовой платок, по-старчески шаркающий ногами. Но в конце концов доползли, и я велел ему подождать под деревом, пока я не вернусь. Первой, с кем я столкнулся в доме, оказалась Ребекка.
– Тед, господи боже! – загудела она. – У тебя такой вид, точно ты из болота вылез.
– Нет времени на разговоры, Ребекка, – сказал я. – Можешь ты спасти человеку жизнь, одолжив мне машину?
– А в чем дело?
– Потом объясню. Время не терпит. Прошу тебя. Ребекка пожала плечами:
– Конечно, бери, дорогой. Она за домом.