– Ну-с, а теперь разомнем тему! Расскажите-ка мне, дорогой соавтор, о чем, собственно, ваш рассказ?
– Но вы же читали!
– Разумеется, читал. Иначе мы бы с вами сейчас здесь не сидели. Я просто хочу от вас в двух словах услышать, что в вашем рассказе происходит.
– В каком смысле?
– В прямом. Кто куда пошел, что сказал, кого ударил или даже лучше - убил… Ну-с!
– Никто никого не убивал. Вы же читали! Что вы надо мной изгиляетесь?
– А знаете, почему вы так занервничали? - Жарынин пыхнул трубкой. - Вы подсознательно понимаете: в вашем рассказе ровным счетом ничего не происходит. Нет действия. В литературе это иногда допустимо. В кино - никогда, кино без действия как женская грудь без силикона. Не стоит!
– Зачем же вы тогда позвонили? Зачем сюда привезли?! - истерически спокойно спросил Кокотов.
– Я уже объяснял: мне понравился ваш «Гипсовый трубач». Ну-с, а теперь давайте посмотрим, что из этого можно сделать!
– А что вы хотите сделать из моего рассказа?
– Успокойтесь! Всего-навсего кино…
Жарынин положил трубку на специальную деревянную держательницу, отдаленно напоминающую сильно уменьшенную подставку для отыгранных бильярдных шаров, нагнулся, придвинул к себе свою адидасовскую сумку и, порывшись, вынул оттуда затрепанный номер журнала «Железный век», на обложке которого было изображено человеческое сердце, склепанное из листовой стали. Потом он снова взял в руку трубку и, попыхивая, стал искать нужную страницу. Нашел, разгладил, извлек из нагрудного кармана очки с узенькими, словно предназначенными для китайца, стеклышками, нацепил их на самый кончик носа и произнес:
– Что ж, давайте освежуем вашего «Трубача»!
– Освежим? - поправил Кокотов.
– Ну, это уж как получится. Может, сами почитаете?
– Нет, уж лучше вы…
– Ладно-с…
Водя по строчкам дымящимся мундштуком, как Сталин, он начал читать рассказ с той вдумчивой медлительностью, какую нарочно напускают на себя актеры, вынужденные произносить в эфире малознакомый текст.
– «Каждый год, в конце августа, а точнее, в предпоследнее воскресенье месяца, Львов… - в этом месте Жарынин остановился, вздохнул, пожевал губами и, укоризненно глянув на автора поверх китайчатых очков, продолжил чтение: -…Львов достает с антресолей корзину, резиновые сапоги, старый плащ и такую же ветхую дерматиновую кепку, которую носил еще в студенчестве. С вечера готовит он себе и еду: три бутерброда, сложенных как бы в один, несколько сваренных вкрутую яиц, большой огурец домашней засолки, очищенную луковку и соль, завернутую в маленький бумажный кулечек…» - Когда, сказали, обед? - оторвавшись от страницы, вдруг спросил режиссер.
– С четырнадцати до пятнадцати, - с раздражением отозвался Кокотов, у которого от милых строчек родного текста пошла по телу теплая радость.
– Странно. Раньше было с тринадцати до пятнадцати… Ну неважно. Продолжим! «…В термос Львов наливает крепкий чай с лимоном и без сахара: боится раннего диабета, погубившего отца. Потом ставит будильник на четыре и, накапав в рюмку валерьянки, ложится спать…
Вскакивает он при первом же дребезжании будильника и старается поскорей его прихлопнуть, но жена обычно все-таки вскидывается, и Львов, смущенно поймав на себе ее бессмысленный спросонья взгляд, тихонько встает и, неся тапочки в руках, прокрадывается через проходную комнату, где спит дочь, на кухню. Там он наскоро пьет растворимый кофе с овсяным печеньем, одевается и, тихохонько щелкнув замком, покидает квартиру». «С овсяным печеньем» - это хорошо! - поощрил автора дымящийся, как старинный пароход, Жарынин. - Прямо видишь это ваше овсяное печенье. Деталь для прозы - все! Для кино - тьфу! Поняли?
– А Тарковский?
– У него не детали, а символы, - сурово поправил соавтора режиссер. - И вообще он был зануда. Вы читали его дневники?
– Нет.