Умер Пургач в конце советской власти от цирроза печени, слегка не дожив до пятидесяти лет. Похороны оказались на удивленье многолюдными: все ведь знали усопшего по застольному общению и любили. Должен заметить: пьяное, пусть и кратковременное братство оставляет в душе некий счастливый, не заживающий гнойничок. И оставляет навсегда. Хоронить пришли народные, заслуженные, лауреаты, секретари, даже некоторые герои социалистического труда, у которых тоже бывали загулы, а покойник оказывался всегда тут как тут - за столиком у дверей. Инна, одетая в строгое, но очень дорогое черное платье, стоя у гроба, принимала соболезнования со скорбным достоинством. Ее лицо было бесстрастно, а неподвижные глаза наполнены слезами.
Траурный митинг снимала камера, выцыганенная Инной в порядке исключения у дружественного останкинского начальства. Выступавшие оказались в сложном положении: сказать перед раскрытым гробом о том, что усопший прожил свою забубённую жизнь в веселом пьянстве и застольном трепачестве, было неловко. Вообще сам жанр надмогильного слова предполагает некий возвышенный вымысел, фантазию о том, какой бы идеальной личностью мог стать окоченевший жмурик при ином стечении судьбоносных обстоятельств… Вы не находите, Андрей Львович?
– Да-да… - согласился Кокотов. - Наверное, говоря лестное прощальное слово умершему, живой человек в душе надеется, что так же снисходительны будут и к нему, когда он… Ну, вы понимаете! В детстве я мечтал поймать жука-оленя. Знаете, такой огромный, с рогами…
– Не знаю, но догадываюсь.
– А у нас в комнате водились только тараканы. Но когда я хоронил большого черного таракана в спичечном коробке, я величал его жуком-оленем! Понимаете?
– Конечно! Мне нравится ход ваших мыслей! - молвил Жарынин, внимательно глядя на соавтора. Затем, раскурив погасшую трубку, режиссер продолжил повествование. -…Первым покойного «жуком-оленем», как вы выразились, коллега, назвал знаменитый режиссер Галлов, некогда с треском выгнавший Пургача с роли за полную творческую невменяемость. Он говорил про талант, трагически не реализованный в силу «общеизвестных обстоятельств», имея в виду, конечно, алкоголизм как стиль жизни. Но следом выступил популярный комик Желдобин, подавший к тому времени документы для выезда на историческую родину. Голосом умирающего Меркуцио он едко упрекнул благополучного Галлова, не взявшего его, комика, - по понятным причинам - в свой новый фильм. Но упрекнул, конечно, не за отказ ему, Желдобину, а за то, что режиссер когда-то непоправимо недооценил умершего Гришу. И совершил огромную ошибку, ведь речь идет не просто о таланте - о большом таланте! И не надо, не надо лукавить, возвысил свой голос Желдобин, погубили Гришу Пургача не «общеизвестные», а «общественные» обстоятельства! Конечно, ожидая разрешения на отъезд и опасаясь мести компетентных органов, комик не произнес: «Советская власть». Но все и так поняли его правильно.
Градус, как во время правильных застолий, которые так любил усопший, поднял скандальный кинокритик Берлогов, в последнее время особенно часто навещавший Инку (за него она вскоре и вышла замуж). Он закричал, делая по привычке приятное вдове, что речь идет не о таланте, и даже не о большом таланте, а о гении, губительно и преступно невостребованном временем… Все остальные выступавшие, в зависимости от чувства меры, разделились на тех, кто полагал преставившегося большим талантом, и тех, кто считал его безусловным гением, уснувшим вечным сном. А режиссера Галлова, назвавшего Пургача просто талантом, молчаливо заклеймили цепным псом режима и не подавали руки до самой его смерти.
Бедного же гения отвезли на Востряковское кладбище и зарыли неподалеку от могилы Изольды Язвицкой, потом долго сотрясали Дом кино такими поминками, что Гришина душа, витая над пьющими собратьями, надо полагать, была глубоко удовлетворена размахом и неисчерпаемостью тризны. Кстати, возле траурного портрета Пургача по русскому обычаю поставили рюмку водки, накрытую ломтиком черного хлеба. Так вот, водка из рюмки куда-то постоянно исчезала, поэтому приходилось доливать. Во время поминок, тоже на камеру, много и горячо говорили об ушедшем друге. С каждой выпитой рюмкой масштаб утраты все крупнел, и до каких космогонических объемов возрос бы в конце концов - трудно сказать, но в 24.00 ресторан закрылся.