А вот моя жена реагировала совершенно иначе. У нее было много друзей и знакомых в артистических и музыкальных кругах и вообще среди людей, не имевших никакого отношения к партии. Ее политические взгляды были им хорошо известны, и потому друзья были склонны говорить с ней гораздо более свободно и открыто, чем, например, со мной. Когда я приходил в их компанию, она не один раз встречала меня примерно такими словами: «А, ну вот и он! Теперь скажите все это ему лично, чтобы он понял, что не только я тут подрывной элемент!»
Она была убежденной пацифисткой и обладала умом и восприимчивым воображением, которое позволяло ей со всей ясностью видеть надвигающуюся опасность; да и секрета из своих опасений и ужасов она не делала даже перед Гитлером, и меня немало удивляло смирение, с каким он выслушивал ее мнение по некоторым вопросам. Однажды осенью 1938 года, когда мы находились с Гитлером в Бергхофе, зашел разговор о войне.
– Война! – с ужасом воскликнула Эрна. – Спасибо, я прочла одну только книгу о войне – «На Западном фронте без перемен» Ремарка, – и у меня в голове не укладывается, как порядочный человек может даже думать о том, чтобы вести войну, и при этом оставаться таким спокойным и довольным!
Признаюсь, после объявления войны замечания подобного рода были бы невозможны в присутствии Гитлера. Но вновь и вновь у меня появлялись серьезные опасения, что даже моего влияния на Гитлера и его искренней ко мне привязанности не хватит, чтобы спасти мою жену от концентрационного лагеря. И действительно, вскоре после объявления войны ее на довольно долгое время подвергли домашнему аресту за «сопротивление государственной власти» – и ей повезло, что с ней обошлись так снисходительно!
– Сегодня утром шеф в дурном настроении, – как-то раз шепнул мне один из адъютантов Гитлера.
Он шагал взад-вперед по двадцатичетырехметровому залу Оберзальцберга, не произнося ни слова. На его лице ясно читалось, что он не желает, чтобы его отвлекали от этого безмолвного хождения.
В дни политического напряжения в августе 1939-го все взгляды мира обратились к Гитлеру, и мировая пресса только и писала о том, что он сделал или сказал. Я вполне понимал охватившее его возбуждение, но не только оно заставляло его мерить шагами комнату. Я слишком хорошо его знал, и от моих глаз не укрылись некоторые признаки: что-то витало в воздухе! «Руку даю на отсечение, нас ждут новые сюрпризы, – подумал я. – Еще одна неожиданность, которая встряхнет весь мир и посадит в лужу всех дипломатов».
Я понятия не имел о том, что нас ожидает. Конечно, я знал, что после прихода к власти Гитлер не делал секрета из своей убежденности в том, что близится мировой кризис, который можно решить только силой оружия. Он утверждал, что конфликт неизбежен, но считал аксиомой, что это будет борьба между Востоком и Западом, борьба идеологий, и он всей душой надеялся, что получит поддержку западных держав – особенно Великобритании, – но тем не менее готов был, если необходимо, вести ее в одиночку.
Вдруг зазвонил телефон. Трубку снял Шауб и доложил Гитлеру, что на проводе Риббентроп. Быстрым движением Гитлер выхватил трубку у своего адъютанта.
– Превосходно! Поздравляю вас! Да, приезжайте немедленно!
С сияющей улыбкой он повесил трубку и, улыбаясь, повернулся к нам, само воплощение торжества.
– Друзья, – воскликнул он, – Сталин согласился! Мы летим в Москву заключать с ним пакт! Разве это опять не потрясет мир?
И в состоянии полного самозабвения, в котором я видел его еще раз только однажды – но уже позже, когда капитулировала Франция, – он восторженно хлопал себя по колену.
– В какую лужу они сели! – воскликнул он, имея в виду западные державы.
Все мы были невероятно взволнованы и довольны. Канненберг, дворецкий Гитлера, принес шампанское, мы радостно чокнулись и выпили за этот грандиозный дипломатический ход. Гитлер, явно довольный нашим энтузиазмом, ликовал, хотя и не прикасался к спиртному.
Меня с моей политической невинностью этот крутой поворот на сто восемьдесят градусов, мягко сказать, обескуражил. С самого начала тезис Гитлера о том, что «коммунизм – архивраг человечества», был краеугольным камнем всего его политического здания, он убедил в этом массы и повел их за собой тысячей блестящих и захватывающих речей. А теперь?
Чуть позже, когда мы остались вдвоем, я не мог скрыть от него своей растерянности.
– Выше голову, Гофман! – вскричал он, все так же в отличном настроении. – Что не дает покоя вашему мощному разуму?
– Ну, – отвечал я, – по-моему… это как-то неожиданно. Двадцать лет вы проклинали большевиков всех вместе и каждого в отдельности, и тут… ни с того ни с сего… давайте расцелуемся и будем дружить! Я, конечно, не знаю, как отнесется к этому партия, но не могу не думать об этом. Боюсь, что без особой радости.