— Именно ужасный, — важно проговорил дворецкий.
— Неудивительно, — продолжала добрая женщина, — если человек не питается; ведь он ничего не кушает, сударь. Представьте себе, я заметила, что он в продолжение двух дней не кушал бульон.
— И не выпил ни стакана вина, — прибавил дворецкий, скрещивая на животе свои маленькие ручки.
Я счел нужным покачать головой для выражения удивления.
Тоби Оффенлох подсел ко мне.
— Знаете что, господин доктор, — сказал он. — Пропишите-ка ему по бутылке маркобрюннера ежедневно.
— И по куску дичи на обед и ужин, — перебила его Мария Лагут. — Бедняк страшно худ.
— У нас маркобрюннер шестидесяти лет, — продолжал дворецкий. — Французы не все выпили, как уверяет госпожа Оффенлох. Вы могли бы посоветовать ему пить иногда и иоганнисберг; ничто не поправляет так больного, как это вино.
— Прежде, — с грустным видом проговорил главный ловчий, — его сиятельство назначал по две больших охоты в неделю и чувствовал себя хорошо; с тех пор, как он не делает этого, он болен.
— Очень просто, — заметила Мария Лагут. — На воздухе разыгрывается аппетит. Господин доктор должен был бы назначить по три больших охоты в неделю, чтобы нагнать потерянное время.
— Достаточно было бы и двух, — серьезно заметил ловчий, — достаточно двух. Нужно отдохнуть собакам; собаки такие же создания Божии, как и люди.
Наступило несколько минут молчания. Я слышал, как ветер ударялся в окна и жалобно завывал в бойницах.
Себальт закинул правую ногу на левую, оперся локтем на колено и, опустив голову на руку, смотрел в огонь с выражением невыразимой грусти. Мария Лагут, взяв новую понюшку, постукивала по табакерке, а я думал о странном свойстве любви, заставляющем их надоедать друг другу советами.
Дворецкий встал.
— Господин доктор, вероятно, выпьет стакан вина? — сказал он, облокачиваясь на спинку моего кресла.
— Благодарю; я никогда не пью, когда иду к больному.
— Как? Ни рюмки вина?
— Ни рюмочки.
Он широко раскрыл глаза и с удивленным видом взглянул на жену.
— Господин доктор прав, — сказала она. — Я сама люблю пить только во время еды, а потом выпить рюмку коньяку. В моей стране дамы пьют коньяк; это гораздо благороднее водки.
Мария Лагут еще заканчивала свои объяснения, когда Спервер приотворил дверь и сделал мне знак следовать за ним.
Я поклонился честной компания и, выйдя в коридор, услышал, как жена дворецкого сказала своему мужу:
— Он очень хорош, этот молодой человек; из него вышел бы прекрасный карабинер.
Спервер казался обеспокоенным; он ничего не говорил; я сам был очень задумчив.
Через несколько шагов под мрачными сводами замка смешные фигуры Тоби и Мари Лагут совершенно исчезли из моей памяти. Бедные, безвредные существа! Они жили, словно летучие мыши под могучим крылом ястреба.
Гедеон открыл дверь в великолепную комнату, обтянутую лиловым бархатом, с золочеными карнизами над занавесями. Она слабо освещалась поставленной на камине бронзовой лампой с хрустальным матовым шаром. Густой мех ковров смягчал шум наших шагов. Казалось, то было убежище безмолвия и размышления.
Спервер вошел и приподнял тяжелые занавеси, закрывавшие готическое окно. Я видел, как он устремил свой взгляд в темноту, и понял его мысль: он смотрел, сидит ли еще колдунья среди равнины. Однако, он ничего не увидел, так как ночь была темная.
Я сделал несколько шагов и при бледном сиянии лампы разглядел какое-то хрупкое белое существо, сидевшее в кресле готического стиля невдалеке от больного.
Это была Одиль Нидек. Ее длинное черное шелковое платье, мечтательный и грустный вид, идеально благородные черты напоминали мистические создания Средних веков, которые современное искусство забывает, не будучи в силах заставить нас забыть их.
Что произошло в моей душе при виде этой белой статуи? Не знаю. В моем волнении было какое-то религиозное чувство. Внутреннее музыкальное чувство привело мне на память старинные баллады, слышанные в детстве, набожные песни, которые добрые шварцвальдские кормилицы напевают, чтобы успокоить наши первые горести.
Одиль встала при моем приближении.
— Добро пожаловать, господин доктор, — сказала она с трогательной простотой. Потом, указав на альков, прибавила:
— Мой отец там.
Я низко поклонился и, ничего не ответив — так я был взволнован — подошел к ложу больного.
Спервер, стоя у изголовья кровати, держал высоко лампу одной рукой; в другой у него была большая меховая шапка. Одиль стояла слева от меня. Свет, умеряемый матовым стеклом, слабо падал на лицо графа.
Меня сразу поразила странная физиономия графа; несмотря на все мое почтительное восхищение его дочерью, я невольно сказал про себя: «Это старый волк!»