— Я не буду спрашивать тебя, кто или что ты такое, — сказала она. — Я в твоих руках и в твоей власти и счастлива, что это так. Но ведь ты мне поможешь, не правда ли? Ты употребишь всю свою красоту и все влияние, чтобы спасти того, кого… кого мы обе любим?
С каким-то колебанием произнесла она последнюю фразу. Теперь она как будто добровольно отрекалась от него и признавала, что делится им с другой. Но речь шла о жизни Эски, и разве можно было думать в эти минуты о том, что ее сердце обливалось кровью и в душе клокотала недобрая ревность.
Собеседница пренебрежительно посмотрела на коленопреклоненную девушку.
— Ты, кажется, также много выстрадала? — сказала она. — Значит, правда все то, что я слышала о разорении и бедствиях, царящих в городе? Но не хвастайся своими скорбями: не думай, что ты одна заслуживаешь жалости. Есть измученные умы и истомленные сердца и среди осаждающих, как и среди осажденных. Скажи мне правду: что сталось с Эской? Ты его знаешь? Ведь и теперь ты идешь от него? Где он? Здоров ли?
— Он связан во внешнем дворе храма, — воскликнула Мариамна, — и осужден на смерть завтра с восходом солнца!
Теперь его участь казалось ей еще более ужасной и неизбежной, когда она вынуждена была выразить это словами.
Стоявшая на карауле римлянка сделалась смертельно бледной. Она сняла каску с золоченым нашлемником, чтобы освежить голову, и ее прекрасные темные кудри рассыпались по белой, как слоновая кость, шее, нежным плечам и белой груди, трепетно вздымавшейся под броней. Мариамна должна была признать, что эта женщина, которой она так боялась и к которой, однако, чувствовала полнейшее доверие, была столько же прекрасна даже в этой мужской одежде, сколько, по-видимому, была дерзка и развращенна.
Необузданна и отчаянна была шайка гладиаторов, приведенных Гиппием для осады Иерусалима. Не нашлось бы среди них ни одного не запятнанного кровью. На большинстве тяготело какое-нибудь преступление, и все вообще они были людьми, закореневшими в зле и делавшими его с тщеславием и без страха. Многими отважными приступами и стычками лицом к лицу с неприятелем, столь же страшным и почти столь же искусным, они завоевали свое зловещее наименование. Сами воины легиона, хотя и относились с напускным презрением к дисциплине гладиаторов и подвергали сомнению их стойкость во время продолжительной войны, должны были признать, что в войске не найти солдат, которые могли бы вести колонну в атаку, направлять стенобитные орудия под оплоты крепости, бросаться с диким криком на загроможденные развалины пролома или исполнять какую-либо опасную и отчаянную службу подобно воинам «распущенного легиона».
Железо и болезни, правда, беспощадно сократили их ряды, но все же их оставалось еще пять или шесть сотен, и это был лучший и сильнейший элемент шайки. Они все еще составляли отдельный легион, так как неблагоразумно было включать их в какой-либо другой, где солдаты не весьма охотно приняли бы их и куда сами гладиаторы вступили бы без большого желания. Они выполняли прежние обязанности и гордились тем, что и теперь еще охраняли те же самые посты, какие занимали ранее, будучи втрое многочисленнее.
В подобных обстоятельствах новый набор был бы большим благодеянием для «распущенного» легиона и так как надобность в людях возрастала со дня на день, то не приходилось пренебрегать даже и одним новобранцем. Время от времени в шайку вступал какой-нибудь сирийский союзник или член какого-либо неупорядоченного отряда, резко выказавший свою удаль, но и эти прибавки становились все реже, по мере того как первоначальное число уменьшалось со дня на день.
Обращение к доброму сердцу старика Гирпина и значительная сумма денег, данная одному из его центурионов, дали Валерии возможность встать в ряды этой беспорядочной и опасной шайки, а благодаря упадку в ней дисциплины и предвкушению немедленного приступа она могла не очень бояться любопытства новых товарищей. Даже в римском лагере, имея деньги, можно было достать вина, а за вино можно было купить все. И вот Валерия по-серьезному облеклась в оружие, какое часто надевала ранее для забавы и развлечения.
— Гиппий научил меня пользоваться им, — говорила она себе с горьким и гордым воодушевлением, — завтра он увидит, как я воспользовалась его уроками.
Затем она решила занять свое воображение рассматриванием стен Иерусалима. Ей не стоило большого труда убедить одного из товарищей, которому она принесла кувшин крепкого сирийского вина, что он не худо бы сделал, если бы позволил ей достоять за него последний час или два его караула.
Валерия решила, так сказать, вырвать свое сердце и не испытывать более чувств женщины. Она знала, что она жалка, унижена и находится в отчаянии, но верила, что с честью перенесет свое положение, так как превратилась в камень.