Тимофей ударил ножом прямо в сердце, длинным, холодным, хорошо отточенным лезвием. Он прекрасно знал, где у медведя сердце, — не раз доставал и держал его, еще теплое, в руках. Бил сбоку, рассчитывая успеть отскочить в сторону, но нога, подвернутая при спуске с обрыва, подвела его. Не успел Тимофей, не смог в нужную секунду — только одну-единственную нужную секунду — сделать шаг в сторону, опоздал совсем на немного, на чуть-чуть. И этого чуть-чуть хватило, чтобы случилось непоправимое — медведь накрыл его в последнем прыжке, прыжке уже мертвого зверя.
Тимофей не понял сразу, что произошло. Только стремительно нарастающей болью навалилась темнота…
В себя он пришел скоро. Это было видно по тому, что еще не совсем стемнело. Может быть, не был даже без сознания, только на какую-то секунду растерялся.
Нестерпимо болела нога. Та самая, которую подвернул он раньше. Но сейчас она болела не в лодыжке, а в колене. Неестественно выгнутая в сторону тяжелой медвежьей тушей, она не шевелилась. Была боль в животе, противная, тупая боль под ребрами. Это, похоже, рукоятка ножа, оставленного в медведе, уперлась и продавила сквозь одежду и кожу, и кишки.
Тимофей попробовал высвободиться, но сразу же из-за боли во всем теле прекратил попытки. Он понял, что самому ему это не по силам. Теперь он даже не пытался шевелиться, зная, что это принесет боль. Он думал только о том, что оставалось.
Наверное, это была смерть. И что странно, всю жизнь, как и положено человеку от рождения по инстинкту и по развитию ума, он цеплялся за жизнь, хотел жить, а сейчас смерти не боялся. Он принимал ее, как неизбежное событие, как законченность круга.
Туша медведя, еще теплая, чуть грела тело. Но рука, высунувшаяся из-под туши, не могла пошевелиться, взять пальцами снег. Этот снег мог бы согреть, мог бы дать надежду, что рука еще не отмерзает. Но сколько Тимофей ни пытался сжать пальцы, она не подчинялась. Через пережатый локоть не поступала в кисть кровь, и пальцы коченели, становились ледяными и, казалось Тимофею, хоть он и не мог их увидеть из-за плеча медведя, прозрачными, как сосульки. Тронешь — зазвенят…
Сейчас, когда он весь должен был замерзнуть, Тимофей, сам тому удивляясь, жалел об этой руке. Это была рука настоящего охотника. И он сам, хозяин этой руки, отдававший ей приказы собственным умом, не сожалел, что убивал. Это была его профессия. Он не думал о себе целиком, не думал о том, что он в е с ь уже никогда не будет охотиться, он думал только о руке, сожалея, что она никогда не поможет ему стрелять.
Пальцы замерзают. Зима есть зима.
Зима есть зима. Медведь есть медведь. Тимофей смирился с этим, хотя знал, пока жив человек, он должен надеяться: на что угодно, на любое чудо.
На мгновение промелькнула в голове мысль, что вот-вот появится Шумилкин, решивший заночевать у старухи, или подбежит, легко скользя лыжами по покрывающему лед снегу, возвращающийся домой охотник. Подойдут и спасут его. Но с темнотой приходила обреченность, таяла надежда.
И когда зажглись звезды где-то вдали, в такой же холодной дали, как холодна сейчас вся окружающая близь, он понял, что уже никто не подойдет.
Захотелось заснуть. Но это не получалось. Мешала непроходящая боль. А заснуть сейчас было бы так хорошо… Не надо было бы думать о том, каким будет конец всего. Но неужели и этого ему не дано, неужели и сейчас его будет мучить старческая бессонница? Да, он стар…
Он стар, и медведь стар. Оба они старики. Сблизи Тимофей увидел седые волосы на морде медведя. Но, может, это не седые волосы, может, это иней от его дыхания. Все равно…
Иней от дыхания есть, пока он жив. Скоро и инея не будет. Скоро будет только лед.
«Он навсегда останется со мной… Он навсегда останется со мной…» — шептал он.
Они же — одно целое. Они же — одни и те же мысли, одна и та же душа.
«Он навсегда останется со мной… Он навсегда останется со мной…»
Кажется, кто-то поднимает медведя… Кто это? Шумилкин? Володя? Тарзаниха? Кто это? Кажется, стало дышать чуть легче и исчезла боль под ребрами. Что это? Или это только кажется? Что шепчет над ним Тарзаниха на своем, должно быть, цыганском языке…
Лучше быть священной коровой
В душе каждого человека, велик он или мал, глуп или жесток, есть свой собственный, и только его, ничей больше — Эверест. И взойти на него… Нет, поверьте, это не мечта. Засядет в голову мысль, словно забитый по самую шляпку гвоздь, чувствуешь и ощущаешь ее, будто руками хочешь дотронуться, нервно ощупать, как кусок теплого хлеба, насладиться осязаемым ароматом. Но мысли наши — не только ноги — тоже поднимаются вверх по лестнице, ступенька за ступенькой…