Толщиной эта дверь была раз в десять, а то даже и в двадцать толще какой-нибудь самой толстой амбарной двери, но открывалась и ходила на петлях легко и без всякого скрипа. Первая глупая мысль у полесника при виде такой двери была о себе самом, что тебя теперь запрут навсегда. Вторая же мысль была о государственной тайне: дверь для того, чтобы ничего из-за нее никому не было слышно. Вот эта мысль о государственной тайне и ушибла Мануйлу. А это с ним и случалось: если нужно бывало запретить себе что-нибудь, то Мануйло мог сказать себе твердо свое нельзя, и голова об этом сама переставала думать. Мануйло не один у нас такой человек, умеющий беречь грозный запрет, и это так удивительно! Поди запрети текущей воде размывать каменный берег, а человек сам себе запретит что-нибудь и больше об этом и не думает, и не думает…
Конечно, кто знает? может быть, своим особенным способом и он тоже думает, но что об этом можно сказать, если сам ничего он не знает?
Так она и легла, эта дверь, в душе Мануйлы, как предупреждение о государственной тайне, и так оно действительно было, что потом все мысли, все сказки Мануйлы летели, как поземок, в лесу, обходя встречное дерево. Так во всей своей болтовне он чуял государственную тайну вперед и все свои слова обносил.
— Теперь же, когда он вышел со своего путика на какой-то великий путь, запрет думать о встрече с Калининым в Кремле вдруг слетел. Почему, правда, здесь в суземной глуши, про себя и по-своему не подумать особенно о всем, что говорилось в кабинете Калинина, с тех пор как закрылась за ним тяжелая дверь на легком ходу?
Было все с виду так просто в этом кабинете и Мануйле не удивительно: с малолетства никаких знатных людей, никакой роскоши на севере Мануйло не знал. И что просто у Калинина, то это так и везде, и так это и надо. Вдали большой комнаты, у той задней стены, стоял на ступеньках высокий стол, и за ним сидел маленький Михаил Иванович, и точно такой, каким его постоянно печатают в газетах. При виде входящего Мануйлы он поднялся, но не сделался от этого много выше. Сразу поняв, кто пришел, Калинин стоя кончал какие-то свои бумажные дела, что-то подвернул, что-то завернул, сунул в портфель, завязал накрест веревочкой и стал спускаться с лесенки. У старого человека, наверно, в этот день было запрещено работать, и для еды на весь день внизу, на другом столе стояла ваза с яблоками. Этим яблочным днем скорей всего и объяснялось, что президент имел возможность тратить время свое на беседу с полесником.
Когда Калинин навстречу гостю начал спускаться по лесенке, Мануйло остановился на середине пути, и Калинин, поманив его рукою к столу, где стояли яблоки, сказал просто, как будто дело было где-то на гумне!
— Иди, Мануйло, не робей!
И, подав ему руку, усадил против яблок, сам же сел напротив, за яблоками.
— Удивляюсь, Мануйло, — сказал Михаил Иванович, — везде у нас в государстве стала знаменем зажиточная жизнь, а ваш колхоз называется «Бедняком». Нашли пинжаки, чем гордиться, своей бедностью. Что ты скажешь на это?
— Я же все говорил Егору Ивановичу, — ответил Мануйло, — и он все записывал. «Бедность, — говорил я, — приходит сама собой: от сумы и тюрьмы не отказывайся. Но хвалиться бедностью, выставлять как знамя, — это, говорю, никуда не годится». — «А у тебя, — говорят, — свой путик, тебе хорошо, отдай в колхоз свой путик и будешь понимать бедняков». — «Все отдам, — говорю, — в колхоз, что получаю с путика, но путика отдать не могу, с путиком моим никто обращаться не может, этому меня деды, прадеды учили, путик — это мое нутро».
— Молодец! — ответил Михаил Иванович. — Я сам тоже такой и тоже в наш колхоз вошел со своим путиком.
Тут Мануйло, наторевший в своих сказках, сразу понял, что Михаил Иванович о себе эту притчу сказал: что и он, как и всякий человек, с чем-нибудь, а не с пустыми руками на службу пришел.
Еще заметил Мануйло и тоже не придал этому никакого значения, что Михаил Иванович незаметно вынул из кармана своего серого простого пиджака горсточку семечек и раздумчиво начал их шелушить.
— Как же так? — подумал Мануйло. — К чему же выводит эта притча о своем путике?
И только хотел попросту об этом спросить, вдруг Михаил Иванович сам его спрашивает:
— Расскажи мне, Мануйло, как вы там на севере живете, какие леса, много ли в лесах птицы и зверя?
— Зверя, — ответил Мануйло, — ходит в лесах довольно, и птица гремит, только лесам и людям от войны плохо: лес захламлен, а жизнь заела пила.