— Да, — сказал я.
Он кивнул и начал подниматься по лестнице.
Только в ту минуту, когда он спросил меня, я понял, что решил уйти из дому. Я пошел на кухню, где Анна встретила меня ворчанием.
— А я думала, что ты не будешь завтракать, — сердито сказала она.
— Завтракать не буду, — ответил я, — а вот кофе выпью.
Я сел за чисто выскобленный стол и начал смотреть, как Анна снимает с кофейника на плите фильтр и кладет его на чашку, чтобы процедить кофе. Мы с Лео всегда завтракали вместе с прислугой на кухне, сидеть по утрам в столовой за парадно накрытым столом было слишком скучно. В то утро на кухне возилась только Анна. Наша вторая прислуга, Норетта, поднялась в спальню к матери; она подавала ей завтрак и обсуждала с ней туалетнокосметические проблемы. Наверное, мать перемалывает сейчас своими безукоризненными зубами зерна пшеницы, лицо у нее густо намазано какой-нибудь кашицей, изготовленной на плаценте, Норетта же тем временем читает ей вслух газеты. А может быть, они еще только произносили свою утреннюю молитву — смесь цитат из Гёте и Лютера, иногда с добавлением на тему «моральное вооружение», или же Норетта зачитывала матери рекламные проспекты слабительных. Мать имела специальную папку, набитую проспектами различных лекарств, проспекты располагались строго по разделам: «Пищеварение», «Сердце», «Нервы»; а когда матери удавалось заполучить какого-нибудь медика, она выуживала из него сведения о всех «новинках», не тратясь на гонорар за консультацию, и, если врач посылал ей лекарство на пробу, она была на верху блаженства.
Анна стояла ко мне спиной, и я чувствовал, что она боится той минуты, когда ей надо будет повернуться ко мне, посмотреть в лицо и заговорить со мной. Мы с Анной любили друг друга, хотя она никак не могла совладать со своей докучливой страстью перевоспитывать меня. Она жила у нас в доме вот уже пятнадцать лет, перешла к нам от двоюродного брата матери, пастора. Анна родом из Потсдама, и уже то обстоятельство, что мы хоть и лютеране, но говорим на рейнском диалекте, приводило ее в ужас, казалось чем-то почти противоестественным Я думаю, лютеранин, говорящий на баварском диалекте, был бы для нее все равно что нечистый дух. К Рейнской области она уже малость привыкла. Анна — высокая, худощавая женщина и гордится тем, что походка у нее, как у «настоящей дамы». Ее папаша был казначеем и служил в каком-то таинственном месте, которое Анна именовала «Девятым пехотным». Нет никакого смысла доказывать Анне, что наш дом — не «Девятый пехотный»; все вопросы воспитания молодежи исчерпываются для Анны сентенцией: «В “Девятом пехотном” таких глупостей не позволяли». Я так толком и не понял, что это за «Девятый пехотный», зато твердо усвоил, что в сем таинственном воспитательном заведении мне не доверили бы даже убирать клозеты. Мой метод умываться по утрам заставлял Анну произносить свои пехотно-полковые заклинания, а моя «дикая привычка валяться в кровати до самой последней минуты» вызывала у нее такое отвращение, словно я был прокаженный. Наконец она обернулась и подошла к столу с кофейником, но глаза у нее были опущены долу, как у монашки, вынужденной прислуживать епископу с сомнительной репутацией. Я жалел ее, как жалел девушек из группы Марии. Анна своим инстинктом монахини сразу почувствовала, откуда я пришел, зато мать наверняка ничего не почувствовала бы, проживи я хоть три года в тайном браке. Я взял у Анны кофейник, налил себе кофе и, схватив ее за руку, заставил посмотреть на меня; когда я увидел ее водянистые голубые глаза и подрагивающие веки, то понял, что она и в самом деле плачет.
— Черт возьми, Анна, — сказал я, — посмотри на меня. Наверное, в «Девятом пехотном» люди тоже по-мужски смотрели друг другу в глаза.
— Я не мужчина, — сказала она плаксиво.
Я отпустил ее; она опять повернулась к плите и начала бормотать что-то о грехе и позоре, о Содоме и Гоморре.
— Да бог с тобой, Анна, — сказал я. — Подумай только, чем они там действительно занимались, в Содоме и Гоморре.
Она стряхнула с плеча мою руку, и я вышел, так и не сказав ей, что решил уйти из дому. А ведь она была единственным человеком, с которым я иногда вспоминал Генриэтту.
Лео уже стоял у гаража и с опаской поглядывал на свои часы.
— Мама заметила, что я не ночевал дома? — спросил я.
— Нет, — сказал он и протянул мне ключи от машины, а потом придержал ворота.
Я сел в машину матери, выехал из гаража и подождал, пока сядет Лео. Он пристально рассматривал свои ногти.
— Книжка со мной, — сказал он, — я возьму деньги на перемене. Куда их послать?
— На адрес старого Деркума, — сказал я.
— Почему ты не едешь, я опаздываю.
Мы быстро проехали парк, миновали ворота, но нам пришлось задержаться у остановки, у той самой, где Генриэтта села когда-то в трамвай, отправляясь в зенитную часть. В трамвай садились несколько девушек, им было столько же лет, сколько тогда Генриэтте. Когда мы обгоняли трамвай, я увидел еще много девушек того же возраста, они смеялись точно так, как смеялась она, и были в синих шляпках и в пальто с меховыми воротниками.