А, понял. Азбука. шафхор барфаид только осс почему такие странные буквы, не латинские кижжир форфур юприхам а такого у нас языка в школе не было, может хукутс это дох новый язык? рафтия... ёриол... И какое странное, щекотное чувство в груди, когда читаешь эти бессмысленные слова и черточки видишь...
И тут по мне как будто из таблицы ток пробежал.
Я увидел, как тихо открывается калитка.
В лунный двор заходит фигура и осторожно идет к дому. Я успеваю заметить, что на ней женская одежда, хотя лицо в платке.
Она подходит к дому, и я вижу ее глаза. Глаза приближаются.
Залаяла собака. Заметалась, гремя цепью. Откликнулся собачий хор из других дворов.
Фигура вздрогнула и устремилась обратно.
Я бросился к двери, споткнулся, запутался. Открыл.
Двор был пуст, не считая лающей собаки, луны и ветра.
Закрыл дверь. Сердце стучало как сумасшедший кузнец. Дук-дук. Подошел к кровати, сел. Дук-дук. Капля пота проползла холодной улиткой по лицу. Дук-дук. Я весь состоял из стучащего сердца. Из стучащего сердца и лающей собаки. А учитель – спал!
Я лежал, и сон поглощал меня. Он, отец-сон, помиловал меня, когда я уже терял надежду. Моя железная люлька стала скрипеть тише, закончила свою невыносимую арию собака. Хотя заслуга животного искупала все неудобства для ушей от ее лая. Где-то уже приветствовали утро петухи. Я засыпал. Скомканные страницы пара. Женская фигура, бегущая по бане. Дождь, текущий в ржавые глотки ведер. Собака. Седые волосы Золота становятся рыжими волосами Председателя. Эти волосы пытаются съесть террористы, но у них для этого нет саранчи. А учитель улыбается, и начинают течь яблоки. Алейг. Вода... Вода...
II
1.
Прошло месяца два. Или четыре. У нас не город – календари на каждой стенке не висят. И время свои сельские особенности имеет. Сколько дней-месяцев после приезда Учителя набралось, точно не считал.
Я ведь тоже не какой-то писатель-специалист, как в городах. В городе у писателя свое удостоверение есть; если даже председатель или участковый скажет ему навоз-селитру разгружать, он сразу это удостоверение показывает: оп! Те уже вопросов не имеют, говорят “до свидания”, и писатель спокойно уходит писать роман. Садится за стол, включает электрический свет; может, даже побалуется: включит-выключит. Откроет в кране воду, чтобы звук бегущего ручейка слух радовал. И сидит, книгу пишет, на удостоверение свое ласково поглядывая.
А у меня – что? Ну, дом. Ну, немножко мебели есть. Ну, телевизор для внуков. Жена с детьми. Виноградник, который, можно сказать, своей кровью поливал. Корова ходит. И хозяйство, которое тебя целиком съедает и косточку выплевывает.
Куда в это все еще и творчество засунуть? Не засовывается.
Только иногда в трудовом графике время выкрою и на бумагу сердце выплескиваю.
В основном, ночью.
Сидишь, тихо; даже собственные мысли от такой тишины слышнее становятся.
Так я свои записки о первом дне Учителя написал, и почувствовал гордость и приятный ветерок в душе. А также желание, чтобы мои скромные записки прочитало человечество.
Начал с Ивана Никитича.
Хотел Мусе дать, но тот со своей Марьям на последние деньги уехал в соседнюю область к суфийской могиле – ребенка выпрашивать.
А Иван Никитич вначале придумывал разные хитрые отговорки, чтобы избежать чтения, зато потом долго тряс мне руку. Только, говорит, у тебя, Абдулла, какой-то русский язык вымышленный. “Слова вроде русские, и запятые с точками в правильные места вставляешь. А все-таки русский язык у тебя какой-то... в тюбетейке”.
После этого я ночью плакал слезами, а супруга гладила меня по руке: “Не огорчайтесь, Абдулла-акя. Вы столько страниц написали! Редкий мужчина столько написать умеет. И почерк у вас такой удивительный, я даже детям показывала, чтобы они его как образец брали. Вот еще крышу в коровнике перекроем, и всем Иван-Никитичам нос утрем”.
Под утро я заснул, и мне приснился русский язык в виде большой белой лошади с крыльями. Эта лошадь обнюхивала меня и насмешливо хлопала голубыми, как русское небо, глазами. “Славная осень, – говорила лошадь, – здоровый, ядреный / воздух усталые силы бодрит... Слушай, Абдулла, надень ты на меня покрепче эту тюбетейку, а! Не видишь – с уха сваливается!” “Лошадочка, – шептал я, натягивая на нее наш национальный сувенир, – миленькая, только не бросай меня... Я свой сочинительский язык улучшу, он у меня теперь правильнее станет... Только не бросай!” Лошадь смеялась и подмигивала горевшим из-под тюбетейки голубым глазом.
Так что снова пришлось мне по ночам становиться писателем, и шлепать калошей разных бабочек. Правда, наступала осень, и с каждой ночью бабочек и других отвлекающих насекомых делалось меньше.
А событий, наоборот, становилось все больше, хотя внешняя жизнь и текла еще по-прежнему. Все тем же голосом мычали коровы, все ту же неизменную дань собирал Председатель, все так же не хватало “прозрачного золота” – воды. За окном распевала свои хриплые старушечьи песни осень; приближался Банный день.
2.