С дня телефонного звонка переживания копились в ней, и больше она не могла их давить. Она стояла и пела, но внутри ее что-то сломалось. Пела песню своего народа с дружеским пожеланием удачи и недоумевала, как же бросила отца. Слова шли высокими волнами любви к нему и отвращения к себе; и, когда песня смолкла, у многих на глазах блестели слезы. Люди не знали, увидят ли вновь своих близких: благодарить им или каяться? Одно лишь они знали точно: теперь это не в их власти. Но что началось, должно завершиться.
Поясню, начало песни переводится так: «До ста, до ста, тебе желаем жить».
Она пела и знала, что столько ему не прожить.
И они больше не увидятся.
Все оставшееся время в лагере Пенелопа волей-неволей снова и снова возвращалась к этим переживаниям, никла к ним: особенно живя в такой беззаботности.
С ней же все так любезно обходились.
Она – ее спокойствие, ее обходительная неуверенность – нравилась людям, и ее теперь называли Деньрожденницей, в основном за глаза, но и в ее присутствии. Иногда ее звали так в глаза, особенно мужчины, на разных языках, когда она прибирала, или стирала, или завязывала шнурок ребенку.
– Dzięki, Jubilatko.
– Vielen Dank, Geburtstagskind.
– Děkuji, Oslavenkyně.
Спасибо, Деньрожденница.
Тогда у нее пробивалась улыбка.
А все, что было кроме этого, – ожидание и воспоминания об отце. Иногда ей казалось, что ей пока удается вопреки ему перебиться, но такое случалось лишь в самые мрачные минуты, когда с гор наваливался дождь.
В такие дни она работала дольше и старательнее.
Готовила, прибирала.
Мыла посуду и меняла постели.
В итоге прошло девять месяцев в горькой надежде и в разлуке с фортепьяно, прежде чем нашлась страна, которая наконец дала согласие. Пенелопа присела на краешек койки с конвертом в руке. Она смотрела за окно, в пустоту; стекло было белым и матовым.
До сих пор я, помимо воли, вижу ее там, в Альпах, которые часто рисую в воображении.
Вижу, как она сидит на кровати, или, как однажды описал это Клэй, будущую Пенни Данбар, снова вставшую в очередь, чтобы полететь далеко на юг, можно сказать, прямо на солнце.
С убийцей в кармане
Пенелопа перелетела через океаны, а Клэй вошел в ограду.
Он прошел проулком между Окружностью и домом, где штакетины были призрачной серости. Тогда там была калитка для Ахиллеса – чтобы Генри выгонял его и загонял. Во дворе Клэй порадовался, что не пришлось перелезать; похмельные утра, очевидно, довольно мучительны, и ближайшие несколько секунд все решали.
Первым делом Клэй двинулся извилистым фарватером по Ахиллесовым яблокам. Затем – по лабиринту собачьего дерьма.
Оба виновника еще спали; один – стоя в траве, другой – развалившись на освещенном диванчике на крыльце.
В кухне пахло кофе – я опередил Клэя, и ясно, что не только в этом смысле.
Пришла очередь Клэя сплясать под мою дудку.
Я завтракал на крыльце, как привык время от времени поступать.
Я стоял у деревянных перил, с вареным небом и холодными хлопьями. Еще горели уличные фонари. На лужайке валялся притащенный Рори почтовый ящик.
Клэй отворил переднюю дверь и остановился в нескольких шагах позади меня, а я продолжил доедать хлопья.
– Господи, опять почтовый ящик.
Клэй нервно улыбнулся, я чувствовал, но тут уж наступил предел моей любезности. В конце концов, адрес – у него в кармане: я склеил его на совесть.
Я не спешил оборачиваться.
– Ты нашел?
Снова почувствовал, как он кивает.
– Подумал, избавлю тебя от необходимости самому его выуживать.
Ложка звякнула о тарелку. Несколько капель молока упали на перила.
– Он у тебя в кармане?
Еще кивок.
– Думаешь ехать?
Клэй посмотрел на меня.
Он смотрел и молчал, а я пытался, как часто в последнее время, как-то его понять. Внешне мы с ним похоже больше всех остальных, но я пока еще был на добрых полфута выше. Волосы у меня жестче, и мышцы тоже, но это сказывалась разница в возрасте. Пока я на работе день за днем на четвереньках ползал по ковровым, дощатым и цементным полам, Клэй ходил в школу и бегал свои мили. Он выдержал свою норму сгибаний и отжиманий: стал пружинистым и резким с виду – поджарым. Пожалуй, вы бы сказали, что мы с ним – два варианта одной сущности, особенно по глазам. У нас обоих в глазах – пламя, и не важно, какого цвета радужка, потому что это пламя и есть наши глаза.
Посреди этой сцены я ядовито улыбнулся.
И покачал головой.
В эту секунду погасли уличные фонари.
Я спросил, о чем следовало спросить.
Чтобы не говорить того, что необходимо было сказать.
Небо распахнулось, дом сжался.
Я не приблизился, не прицелился, я не угрожал.
Все, что я сказал, было «Клэй».
Позже он рассказал мне, что это-то его и насторожило.
Невозмутимость.
Посреди этого непривычно вкрадчивого разговора в нем что-то ухнуло. И опустилось плавно от горла к грудине, к легким, а на улицу выплеснулось готовое утро. На другой стороне улицы иззубренно-безмолвно, как шайка лихих ребят, ждущих лишь моего слова, стояли дома. Мы знали, что я обойдусь и без них.