— Давно вас хочу видеть, дорогой мой, давно…
За обедом Глинку посадили на главное место между предводителем и губернатором. Слушая речь, обращенную к «смолянину, олицетворившему русскую славу», он страдающе поглядывал на чиновников, часто кланялся и нетерпеливо ждал, когда кончится празднество. Но тосты следовали один за другим, и некоторые из них были не только слащавы и выспренни, по и совсем неприятны.
— Кто лучше Глинки воспел славу монарха? — усердствовал комендант города. — Вот она в Глинке — святая русская музыка, печальная, как голос колоколов, призывная, как звуки боевых труб! Вот он, создатель «Жизни за царя», здесь, перед нами, певец христианской Руси, той страны, что «царь небесный обошел благословляя», страны, сильной своим смирением…
— Право, я здесь ни при чем… — оборвал его Михаил Иванович.
Но вслед за комендантом вставал жандармский полковник и в том же тоне продолжал «чествовать» Михаила Ивановича.
— Сегодня меня публично казнили смоленские дворяне, — . сказал позже Глинка сестре, возвратясь домой. — Да, они сделали мне честь, открыв глаза на то, как хотят понимать мою музыку!
Было два часа ночи. Глинка выглядел измученным, волосы на его голове, взмокшие от пота, зло топорщились, губы дрожали, и сестра пожалела, что кончилась домоседская жизнь, пойдут теперь балы и вечера… Она поняла, насколько он оказался нрав, таясь от смоленской знати, и вздохнула: «Мишеля чествуют как царского слугу, царского композитора, как опору дворянства… Каково ему!»
Теперь нельзя было не являться на балы. В нескольких домах, впрочем, Глинку принимали запросто, отнюдь не поддаваясь обуявшему смоленских чиновников царедворческому восторгу перед «придворной знаменитостью». «И что я за придворный! Или я именно такой нужен им?» — спрашивал себя Глинка.
Жить в Смоленске стало муторно.
— Выпроводи меня отсюда, увези в Варшаву! Я должен работать… Я хочу быть сейчас один, — говорил он сестре.
— Но маменька ждет тебя. Ты столько времени не был с нею!
— И не могу быть. Пойми, не могу.
— И ты не хочешь ехать в Петербург?
— Сейчас — нет, пока не кончу того, что начал… В Петербург надо приезжать с готовым. Я бы снова уехал за границу, во Францию, но дадут ли мне паспорт? Говорят, после того, что во Франции только что произошло, туда не пускают иностранцев! — Он имел в виду февральские события в Париже.
Людмила Ивановна понурила голову.
— Как хочешь!
В Смоленске началась оттепель, звенела мартовская капель, когда с доном Педро он выехал в небольшом возке в Варшаву.
Среди газет и журналов, взятых с собою, вез он и «Северную пчелу», в номере которой от двенадцатого февраля, в сообщении о встрече с ним в дворянском собрании, досаду и печаль вызывали строки: «Надо бы было видеть, как бледное, болезненное лицо Глинки от времени до времени одушевлялось при дивных звуках Моцарта, Бетховена, Керубини! Глаза его сверкали, черты выказывали гениальность, но вместе с последним аккордом пьесы изглаживалась его восторженность, и снова следы физического страдания водворялись в его физиономии».
Прямо как в плохом мещанском альбоме! И неужто он так болезнен, так плох физически?..
3
Теперь, как никогда, он был бережлив к своему времени. И, как никогда, чувствовал себя уверенным в своих силах, безбоязненным в оркестровке, находчивым в гибкости интонаций, охватывающих самое сокровенное из человеческих чувств. Он владел опытом, о котором сам бы не сумел рассказать, и музыкальными впечатлениями, составившими уже жизненную и географическую летопись. Он был во власти этих не тускнеющих от времени впечатлений: находясь в Варшаве, жил днями, проведенными в Мадриде, доканчивал «Арагонскую хоту» и вдруг переносился мыслью к картинам русского быта. Воспоминания взаимодействовали, создавали цельность, необъяснимую при отвлеченном о них суждении; неисповедимые пути музыкальной его памяти вели за собой, жизнь вставала сначала, ширилась, неслась на него потоком, и однажды, в поисках того, что музыкально сближает свадебную песню, слышанную им в деревне, — «Из-за гор, высоких гор» с плясовой «Камаринской», он написал пьесу для оркестра — «Свадебную-плясовую».
Написал и мысленно обратил свою пьесу к тем, кто в самой этой теме обязательно захочет услышать пьяный пляс мужиков и забубенную, истошную лихость, по принятому олеографическому канону. А олеографии-то и не оказалось… Ошибутся и не поймут ничего насмешники, потешавшиеся, бывало, над «кучерской музыкой» в «Сусанине». И не мрачный запойный праздник изображен в «Камаринской», а мягкий и светлый, возвышающий человека! Так веселится народ! Таким хочется видеть его на праздниках, о таком «камаринском мужике» ныне тоскует Некрасов!
Михаил Иванович читал его стихи, направляясь сюда, в Варшаву. В возке лежали рядом с баулами и домашними узлами два томика Поль де Кока, «Физиология Петербурга» Некрасова, юмористический альманах «Первое апреля» с его же стихами и журнальные новинки. Его потрясло из стихов незнакомого ему автора восьмистишье: