Мальчика не выпускали лет пять из бабушкиной половины. Однажды, переваливаясь, выбрался он в нижний зал, мягко скатившись с лестницы и не почувствовав боли в пышной своей шубке. И тут в зале, рассказывали, увидел он сестренку свою, Полю. Девочка играла на паркете с куклой, и ему представилось, что мать ее, должно быть, повариха или его няня… Он подошел к ней и спросил:
— Ты чья, нянина?
— Маменькина, — ответила девочка, — а ты?
— Я бабушкин.
Она обрадовалась и допытывалась:
— Ты, Миша, братец наш… всегда болен, и потому тебе нельзя к нам выходить?
— Я пе болен! — сказал он недовольно и опять повторил — Ты чья?
Она обиделась и молчала.
— Пойдем ко мне, — попросил Миша, смутно чувствуя ее обиду.
Он не слыхал ее ответа, потому что был тут же поднят на руки няней, заметившей его исчезновение, и водворен в свою комнату. Так передавали после об этом. Немного позже ему рассказали о его сестрах, об умершем брате, о том, почему ему нельзя быть с ними…
И с малых лет внушили ему сознание своей болезненности, какой-то обреченности без конца простужаться и болеть.
В это время умер дед. Мальчику, которому редко доводилось видеть его, запомнились больше всего похороны: узкий, пахнущий сосной и ладаном гроб на плечах мужиков, дедушкины ордена и сабли в руках у кого-то из родственников, строгое лицо бабушки, разом осунувшейся за ночь, присмиревшие сенные девушки… Был декабрь. Приближалось рождество Христово.
Плыл над лесами, гулко отдаваясь в завьюженных опустелых нолях, одинокий надрывный благовест.
5
Наконец затворничество кончилось. Сколько есть новооткрытых прелестей в доме! Как хорошо поют девушки за прялками в людских комнатах, жаль, что не пускает туда бабушка… Особенно грустно и хорошо поет «спальная покоевка» Настя, и лицо ее при этом такое страдальчески счастливое, иначе не скажешь, — так замечал он несколько лет спустя и так смутно чувствовал, тревожась за певунью, в свои семь лет. «Навзрыд плачет — навзрыд поет Настя, голосом уносится в небеса», — пробовал рассказать он впоследствии о ее пенье, о том, как светло и горестно поведет она, бывало, синими глазами, тряхнет косами и выводит чистым и буйным своим голосом:
И что в Настином голосе пленяет? Разве можно рассказать? Кажется только, что вот она, незаметная и неграмотная девушка, а все знает, все чувствует, — есть такая широта души в человеке, выливающаяся в песне.
От Настиного пенья щемило в сердце; молитвенно-влюбленно слушал Миша девушку, приткнувшись в темном углу людской, возле громадной иконы с образом святого Меркурия Смоленского, того самого, железные сандалии и шлем которого хранятся, он слыхал, в Смоленском соборе.
А как хорошо в лесу, когда в закатном блеске розовеет чаща, медью отливают стволы сосен, уходящие своими вершинами ввысь, и лес стоит, как глухая стена, и кажется, пет за ним никакой другой жизни. Отсюда, от лесной опушки, — глубже проникать в лес бабушка запрещала, — Миша выходил к Десне. Река, оправленная в берега, как зеркало в серебряную чернь, светилась перед ним на закате. Было начало осени, темная холодная рябь пробегала по реке, и сизый дым стлался на берегу. Подойдя ближе, Миша остро ощутил приход осени, но издали река играла и светилась совсем по-летнему.
Он очень рано начал отмечать перемены в природе, с ревнивой бдительностью следил за ними и запоминал все оттенки красок. Неустанно наблюдал он за одним из садовников, Сергеем Брокиным, старым солдатом. Любопытство вело его за стариком в сад, и там не раз, в грозу, осенью, видел он, как яблоневые ливни побивали старика и садовник смешно метался под яблонями, желая сохранить господское добро — собрать скорее в корзины упавшие яблоки. А весной он же сидел под яблонями и следил, как потрескивают и лопаются почки. Без тени насмешки звали старика в поместье Глинок «яблоневый мужик».
Миша возвращался домой и спрашивал мать, чуть смущенно и как бы невзначай:
— А про грозу есть песни?
— Поют! — тихо отвечала Евгения Андреевна.
Ей было невдомек, какое чувство тревожит мальчика.
— А про сады?
— Ну конечно и про сады.
— А ты спой или сыграй.
Евгения Андреевна подходила к клавесину и играла что-нибудь по нотам Моцарта. На поднятой крышке клавесина была изображена какая-то томная дама, играющая на клавесине, и возле нее под ангелочка — белокурый пухлый ребенок.
Миша молчал, явно недовольный. Он так любил игру матери, но сегодня чего-то в ней не хватало… Он зрительно представлял себе грозу, сад, старика садовника и теперь в музыке хотел услышать то же… Странная, казалось бы, потребность найти некие общие качества в цветах и в звуках. Рисовал на бумаге и тут же по-своему уже создавал себе мелодию виденного, музыкальную картину с натуры. Все это осталось в его памяти, подобно тому как у человека, следящего за полетом птицы, остается ощущение полета.