И Фил Скворцинг, вконец обуянный безумством Эроса, жеманно улыбался своему любовнику, своему господину, и взирал на великолепный рубин на пальце, и поверить не мог, что ему досталось эдакое богатство.
Глава Десятая,
– Казалось, сие навечно, – молвила леди Блудд, попирая коленями приоконный диван и глядючи вниз, в февральское утро. – Я-то полагала, что снег выпал, дабы лежать всегда. Гляди, Уэлдрейк, он тает. Смотри, крокусы да подснежники! – Она уставилась через плечо на нечистую комнату, полную разбросанных книг, бумаг, чернил, инструментов, платьев, бутылок, набитых зверей и живых птиц, посреди коих маленький карминноволосый любовник леди Блудд фланировал в черной ночной рубашке, лист бумаги в одной руке и перо в другой.
– Хм, – ответствовал он. – Всяко весна не продлится долго. Слушай… – И он процитировал с листа:
Ну что ты думаешь? Так ему, да?
– Однако же я понятия не имею, о ком ты сейчас говоришь, – сказала она. – Поэт-соперник? Правда, Уэлдрейк, время идет, и ты делаешься все более смутен и менее изобретателен.
– Нет! Се
– Ты тоже. И я знать не знаю
– Проклинаю его! – Уэлдрейк, как мог, перешагивал через комнатные завалы. Какаду и ара квохча бежали в толстые заросли плюща под потолком. – Он богат – ибо потворствует публике. Внушает ей, будто она умна! Хоу! А я здесь навеки, зависим от покровительства Королевы, когда все, чего я жажду, – ее уважение.
– Она говорила, что ей чрезвычайно понравился последний Маскерад, и Монфалькон болботал о неминуемом рыцарстве.
– Я трачу время свое, Люсинда, сочиняя теплохладные нападки на виршеплетствующих конкурентов, полные жалости к себе поэмы супротив женщин, меня отвергнувших, и зарабатывая на пропитание слоноподобным, высокопарным перденьем, назначенным к исполнению Филистерами Двора. Моя поэзия, моя прежняя поэзия ускользает от меня. Мне недостает стимула…
– Ариох тебя раздери, Уэлдрейк! Я бы сказала, что всего сего тебе должно бы хватить сонетов на сто, никак не меньше!
Он насупился и отправился в обратный полет, закапывая чернилами ее перевернутые сундуки и одежды, ее полупрочтенные метафизические тома, с каждым шагом яростнее комкая бумагу.
– Я говорил тебе. Никаких больше плеток.
Она вновь обратилась к окну. Она была безучастна.
– Может, тебе стоит вернуться в твою Северную Страну, к твоим границам?
– Где меня недопонимают даже более. Я размышляю о путешествии в Арабию. Сдается мне, у меня склонность к Арабии. Как тебе показался Всеславный Калиф?
– Ну он был весьма арабист. И, я полагаю, высокого о себе мнения. – Леди Блудд украдкой почесала ребра.
– Он был уверен в себе.
– Вестимо, что было, то было. – Она зевнула.
– Он впечатлил Королеву, как пить дать, своей экзотической сенсуальностью. Не то что сей бедный путаник Полониец.
– Она была добра к Полонийцу, – сказала леди Блудд.
– И все же оба уехали восвояси – тщеславие не удовлетворено, Альбион не покорен. Оба дали маху, устроив осаду, в то время как нужно было сдаться в плен у ее ног.
Люсинда Блудд, сухо:
– Ты придумываешь Глориану под себя, думаю я. Ни что не доказывает…
Он покраснел так, что кожа и кудри стали на сияющий миг одного цвета. Стал разворачивать смятую сатиру. Вошла служанка.
– Посетитель, ваша милость. Тан.
– Хорошо. Се тан, Уэлдрейк. Твой земляк.
– Едва ли. – Поэт засопел и уселся рядом с нею на приоконном диване, раскинувшись чуть театрально и не ведая, что демонстрирует костлявое колено.
Сухопар, но крепок, вошел тан Гермистонский в развевающемся филибеге и монструозном тэм-о-шэнтере, с глухо бьющим по телу спорраном и руками на бедрах; выставив рыжую бороду, он улыбнулся сидящей паре.
– Хор-рошенькая вы парочка, только вспорхнули с кроватки, как ленивые котики. Так-так-так!
Уэлдрейк потряс своим достижением.
– Я сочинял, сир, поэму! – Он привизгивал от страстного негодования. – Она заняла у меня все утро!
– Да ну что вы? А у