Герн перебил столь много собственной родни, что мало кто в Державе мог похвастать значительным объемом королевской крови. Монфалькон размышлял о графах, герцогах и эрлах Гибернии, Эйре, Валентии и Девствии. Если б только Скай произвел сына, а не дочь, играющую при Королеве мужа так хорошо, что Глориане более никого и не надо. Всеславный Калиф слишком охоч до власти и в качестве принца-консорта неуправляем; кроме прочего, с большой вероятностью он не зачнет наследника, а именно королевича Альбиону недостает прежде всего. Касимир Полонийский не может обручиться, не оскорбив Калифа. Имелись также принцы слишком юные и принцы слишком старые, принцы безумные и принцы недужные. Царица Коринфа истребила всех братьев в прошлом месяце. В Веницее, Генуе, Афинах и Вьенне установлена та или иная форма республики, аристократия там умерщвлена либо сослана, то есть в целях сватовства бесполезна. Абиссины все сумасшедшие. Принц Анри Парижский посейчас возлежит на смертном одре. Нет, нужен какой-либо нобиль Альбиона, возможно такой, что может быть сперва возвышен. Голос Королевы проник в Монфалькона снова, и, как всегда, он притянул к себе жен, чтоб приглушить плач.
Графиня Скайская услышала отчаянные слова и пробудилсь от глубокого и приятного сна, в коем грезила, будто бы исследует мир попроще и более невинный – одну из иных сфер Джона Ди…
А сам доктор в темной своей постели также слушал Королеву, но отвечал ей похотливо, надвигаясь телом на создание под собой.
– Вот! Встань! Пой! Крещендо и кульминация грядут!
И аномальная его полюбовница соединялась с ним в восхитительном ублажении, и Ди вскричал:
– Глориана! – и оторвался от нее, содрогаясь. – Глориана… – Он гладил золотистые волосы, ее сильные, милые черты, ее плечи, ее груди, ее бедра и ее живот. – О Глориана, ты моя, и мы оба удовлетворены.
А сир Амадис Хлебороб по пути в старую Тронную Залу, где намеревался предаться беззаконному свиданию с собственной нимфой ночи, своей прелестной хохочущей красавицей, при звуке отдаленного шепота Глорианы обмер в коридоре и насупился.
Сир Амадис покрался далее, забывая о супруге и собственном долге, и мозг его пульсировал приапическим предвкушением, ибо сегодня ночью она определенно согласится дать ему нечто большее, нежели поцелуи…
В сумрачном покое мастера Уэлдрейка леди Блудд взяла тяжелый стеклянный кубок вина в одну руку и тонкий кнут в другую, после чего чуточку приподняла ночную рубашку, дабы ее бедный, задыхающийся, нагой поэт мог вжать губы в туфлю и пробормотать ей «Ваше Величество», ибо она, когда на него нападал подобный стих, должна была неизменно делаться для него Королевой.
– Кара Вашего Величества справедлива, поскольку я нечестив и недостоин. Пусть ваш кнут вдохновит меня на добродетель и погонит ближе к музе, чтобы поэзия моя вновь смогла возвыситься до исступления, в коем не испытывала недостатка, когда я впервые узрел ваш портрет и решил оказаться на вашем Дворе, у ваших ног… Ваше Величество!
– Уже, Уэлдрейк? – Леди Блудд воздела кнут. Голос ее был невнятен.
– Вестимо. Уже! Уже!
Кнут упал.
Леди Блудд вздрогнула. Она хлестнула свою же левую ногу.
Графиня Скайская стала возвращаться ко сну, когда голос Глорианы наконец усоп, но была встревожена новым звуком, сверху, словно крыса форсировала полость в крыше. Стон – не далекое завывание Глорианы, но нечто куда более близкое, понудило Уну сесть на кровати, ища кинжал, с коим, по привычке, она спала после убийства леди Мэри. Она ощутила его, схватила его, отодвинула занавеску и нашла на резном прикроватном столике свечу. Вспыхнуло огниво, занялся трут, загорелся огонь, представляя помещение более зловещим в порождаемых им тенях. Графиня в тяжелом льне встала прямо, кинжал наизготове, подсвечник воздет, и огляделась.
Стон донесся опять, с потолка. Она вспомнила о решетке и подняла глаза. Не ведет ли и сия решетка в стены? Двигалось за нею что-то или нет? Отсверк как будто чьих-то глаз?
– Кто?
Вновь стон, различим, но слаб.
– Чего ты хочешь?
Стон.
Она взялась за стул, думая заняться расследованием. Потом замерла.
– Изыди!
Словно бы мяуканье.
Она поместила стул против стены, против гобелена, сине-зеленого, с Тристрамом и Исольдой, замком и морем, и водрузилась на него, подзадоривая себя всмотреться в решетку при свече. То же посверкивание, тот же вялый стон. И вдруг слово:
– Помоги…
– Кто вы?
– Прошу, молю…
Она подсунула кончик кинжала под решетчатую панель и превратила оружие в рычаг. Та отпала внезапно, словно всегда была скверно закреплена. Упала со стуком сначала на стул, потом на застланный ковром пол.