Они понимали, Томпсон молча кивнул головой, а Говоров в первый раз за все время посмотрел на меня, как на живого человека, а не на больного.
Тут я заметил, что стою, по-прежнему закутанный в простыню.
— Мне дадут что-нибудь одеть или тут можно ходить так?
Доктор вынес из соседнего бокса белые брюки и рубашку с коротким рукавом. Я натянул на себя одежду, старательно стараясь не замечать собственных дрожащих рук и ног, взял протянутую мне доктором куртку и мы пошли.
Мы ходили из одной холодильной камеры в другую, провожаемые удивленными взглядами редких прохожих. Наверное, смотрелись мы странно — я, шатающийся от слабости, в одежде не по росту и не по объему, полицейский с усталым лицом и красными от недосыпа глазами, доктор в белом халате и длинный худой ученый, сочувственно поглядывающий на меня.
Они лежали, укрытые белыми простынями, на которых блестели кристаллики инея. Из-под простынь высовывались восковые ступни с синими ногтями. Их лица... Лучше бы их не видеть: на каждом печать мучений и боли, глаза стеклянно смотрят в никуда, пронизывая тебя насквозь. Все молодые, сильные и мертвые. Я откидывал простыню и жадно всматривался в каждое лицо, пытаясь вспомнить, узнать, но тщетно. Лица медленно проходили перед моими глазами, но я не мог узнать их. По крайней мере, они были не из Южного Фритауна. Я прикасался к их телам, холодным и твердым, как лед, я молча просил прощения, за то, что остался жить. Я брал их за руки, я бы рыдал, если бы мог, выл, как бабы на похоронах, выл, как умирающий пес, но слез не было. Только горло перехватило стальными тисками, только кровь стучала в висках. Я смотрел на чужие мертвые лица, а перед моими глазами стояли лица моих любимых. Каждый раз, заново откидывая простыню, я умирал — я боялся, что следующее лицо будет лицом Ривы, или Марты, или Артура, или Арчера. Я боялся, что увижу их, и боялся, что не увижу. Семьдесят четыре раза я смотрел в чужие глаза, но от этого не становилось легче. Чем больше я видел лиц, тем страшнее мне становилось. Я молился только об одном — чтобы мне не пришлось увидеть мертвые лица тех, кого я любил.
Последняя простыня отброшена, последнее перекошенное в застывших судорогах лицо, последний раз я взял в руки скрюченные ледяные пальцы.
Я молча посмотрел на Томпсона и он ответил на мой несказанный вопрос:
— Все, последний. Кого-нибудь из них узнал?
— Нет, — я покачал головой.
— Ну, тогда завтра в шесть вечера будем хоронить. Док тебя проводит. Ты в порядке? — Томпсон внимательно посмотрел на меня.
— Нет, но буду. Я хотел вас спросить кое о чем. Мне нужны их фотографии, всех, каждого.
Он понимающе покачал головой:
— Будут, я лично прослежу.
— Спасибо, сэр.
Он похлопал меня по плечу и ушел, тяжело ступая по металлическому полу форменными ботинками.
Доктор Бауэр отвел меня в лазарет, сказал, чтобы я ложился в постель. Потом он протянул мне таблетки на широченной ладони, я запил их водой и провалился в темную пропасть, в которой было хорошо только одно — я не видел снов...
Церемонию кремации я выдержал относительно спокойно — опознать я все равно никого не смог, просто не по себе было. Я сидел на передней скамье в комнате, которая считалась часовней, сидел молча, в одежде с чужого плеча, перед огромным распятием. Приходили незнакомые люди, пялились на меня, а я сидел, уставившись в пол. Играла какая-то траурная музыка, а я сидел и смотрел на ноги, пробитые гвоздями. Не очень приятное зрелище, я и раньше понять этого не мог — как можно спокойно смотреть на то, как человек на кресте мучается.
Добровольцы из местных помогали переносить тела в крематорий, все семьдесят четыре тела были зашиты в белые саваны. Священник произнес над ними католическую молитву, перед этим поинтересовавшись, какого вероисповедания были умершие. Я просто пожал плечами:
— Какая разница?
Он неожиданно легко со мной согласился:
— Действительно, никакой.
Его полное, круглое лицо на секунду расплылось в улыбке, потом он раскрыл библию где-то на том месте, где сказано было: «Призову вас к себе», что-то в этом духе. Хорошие слова, не помню их точно, мне тогда было как-то все равно. Доктор это депрессией назвал, он еще какими-то ругательствами медицинскими меня ругал, да только толку от этого было — ноль. Ничего мне не хотелось, я когда там, в холодильниках, понял, что остался один — так мне плохо стало, расскажи кому-нибудь — не поверят. Я, если бы мог, вообще не просыпался — такое состояние было. Я был, как кукла на ниточках, только вот ниточки порвались все, и всё — руки, ноги, голова — все обвисло, поднять некому, а сам — не смогу.