— Что-то больно долго ты возвращался. Ладно, идем, старичок. Ты ведь небось с голоду помираешь? — И они рука об руку двинулись по улице, ведущей к мастерской шорника и конным выгулам. А двор продолжал гудеть, точно пчелиный улей; люди, разбившись на две группы, собрались вокруг двух других, только что вернувшихся земляков, расспрашивая их и делясь своими новостями; и разговор шел о войне, о столице, о здешних болотистых островках, о хозяйстве.
А Фарре отнесли в дом, в красивую комнату с высокими потолками, и уложили на постель, где только что спала его жена, так что постель еще хранила ее тепло. Рядом с раненым стоял врач, столь же суровый, напряженный и торжественный, как и рулевой в той лодке, на которой они сюда приплыли. Врач не спускал глаз с лица Фарре, держа пальцы у него на пульсе. И все вокруг него точно застыло.
В изножье кровати замерла, почти не дыша, жена Фарре. Впрочем, вскоре врач повернулся к ней и ободряюще кивнул, что должно было означать:
— Он, похоже, и не дышит совсем, — прошептала женщина. Глаза ее казались огромными на хмуром, застывшем от сдерживаемой тревоги лице,
— Он дышит, — заверил ее врач. — Дышит медленно и глубоко. Дема, меня зовут Хамид, я помощник королевского лекаря, доктора Сейкера. И Ее Величество, и доктор Сейкер проявили столько заботы о твоем муже! Они также пожелали, чтобы я сопровождал его и оставался здесь столько времени, сколько потребуется, дабы оказать ему и всем вам любую посильную помощь. Ее Величество велела мне передать вам, что она очень благодарна твоему мужу за принесенную им жертву, высоко чтит то мужество, которое он проявил у нее на службе, и сделает все, что в ее силах, дабы доказать герою свою благодарность и уважение. Хотя, как она выразилась, никаких почестей не хватит, дабы воздать ему по заслугам.
— Благодарю тебя, — сказала жена Фарре, хотя, по всей видимости, лишь отчасти слышала то, что он говорил, ибо, не отрываясь, смотрела в неподвижное лицо мужа. И врач заметил, что она не в силах сдержать дрожь.
— Ты, должно быть, замерзла, дема, — с нежностью и почтением сказал ей Хамид. — Тебе бы следовало одеться потеплее.
— А ему достаточно тепло? Он не замерз там, в лодке? Я могу приказать разжечь огонь…
— Нет, не надо. Ему вполне тепло, дема. А тебе все же стоит одеться.
Она диковато на него глянула, словно видя его впервые, и кивнула:
— Да. Хорошо. Спасибо за заботу.
— Я зайду чуть позже, — сказал врач и, приложив руку к сердцу, тихо вышел из комнаты, прикрыв за собой массивную дверь.
Он прошел через весь дом в то крыло, где находилась кухня, и попросил подать ему еды и питья, ибо умирал от голода и жажды, да и ноги у него совершенно не слушались, потому что всю ночь просидел, скрючившись, на дне той проклятой лодки. Он не страдал особой застенчивостью, да и к тому же привык, чтобы его просьбы выполняли сразу. Путешествие их было долгим — сперва посуху от столицы, затем на лодке по бесконечным каналам и болотистым протокам, где гребцам приходилось отталкиваться шестами; за все это время один лишь Широкий остров показался Хамиду местом достаточно гостеприимным. Во всяком случае, таким, где можно было остановиться и передохнуть. А потом снова потянулись каналы и протоки, и солнце целыми днями нещадно палило, а дневную жару сменяли долгие, похожие на дурной сон, мучительные ночи, полные всевозможных неудобств. Больше всего Хамиду хотелось сейчас, чтобы обитатели Фермы задавали ему поменьше вопросов о состоянии Фарре и о том, что с ним будет дальше, и он постарался отвлечь их, требуя все новые кушанья, которые ему с удовольствием подавали. Вот и хорошо, пусть лучше накормят его как следует и посмотрят, как он работает. Ему совсем не хотелось рассказывать им больше того, что уже узнала от него жена хозяина Фермы.
Впрочем, они — то ли из осторожности, то ли из уважения к гостю, то ли понимая его чувства — никаких прямых вопросов о Хозяине Фермы ему и не задавали, хоть и состояние Фарре их, безусловно, тревожило. Они лишь обиняком спросили Хамида, точно ли Фарре будет жить, и его положительный ответ их, казалось, полностью удовлетворил. На некоторых лицах, правда, читалось и нечто иное: у одних пассивно-задумчивое смирение, у других некое хитроумное лукавство. Один молодой парень выпалил было: «А что, он действительно тогда превратится…» — и тут же умолк под тяжелыми взглядами пяти или шести старших островитян.