На улице было светло и не так холодно. Мороз сдал после вчерашней метели, будто холод выдуло ветром и унесло в другие края. Снег блестел нафталинным, переливчатым блеском, и по нему навстречу Котьке бежала голубая собака. Собаку тоже стало жалко. Заметил — плоская и сосцы пустые болтаются. Вытянут из нее последние соки несмышленыши щенята, и она околеет на морозе. И щенки пропадут без матери. Чьих она хозяев? Или бездомная. Их теперь много. Бегают, рыщут, что бы погрызть. У магазина стаями сидят, ждут — не перепадет ли чего. Дух хлебный туда их стягивает, а кто бросит кусочек? Не то время, чтобы кусками разбрасываться. Но бросают! Ногтем крошку отколупнут или щепотью оторвут толику и кинут. Больше оттого, чтоб жалость притупить, и быстрее, быстрее от голодных собачьих глаз, дома тоже ждут глаза голодные, человечьи. А собака, которой кроха перепала, долго рядом бежит, благодарная, и хвостом не виляет, не выпрашивает больше, вроде все понимает. Проводит до дома и снова бежит к магазину на безнадежный пост свой, к духу хлебному.
Возле тополя остановился. Он считал его своим другом. Столько под ним перемечталось, сколько на нем гнезд сорочьих разорено. Гнезда зорил из-за скворцов. Лезут сороки в скворешники, мешают парить птенцов. Понавили на вершине лохматых гнезд стрекотухи хитрющие, вот и достается от них скворушкам. Эти добродушные, пока шель-шевель, а белобока голову в дырку и — клок-клок! От яичек только скорлупки остаются. Начинайте все сначала, соседи растяпные!
Снег в улице от клуба хрустел под чьими-то ногами, и хруст быстро приближался. Котька насторожился. «Вика! — подумал радостно. — Не вытерпела. Хватилась его — и бежит!.. А вдруг это Удод догоняет, отношения выяснять?»
На всякий случай зашел за ствол тополя. Фигурка надвигалась быстро и что-то не походила на Викину, а когда приблизилась, узнал — Ванька.
— Чо втихаря смылся? — спросил Удод и тоже прислонился плечом к тополю.
— Надо было, — нехотя отозвался Котька.
Удод из-за отворота шапки достал погнутую папиросу, протянул меж пальцев, расправил, поискал коробок и зашебаршил спичками. Котька знал — покуривает Ванька, правда втихую от отца, все больше махорку смолит или самосад, но чтобы папиросы курил — в диковину. И где только разживется? Хотя что ему, проворный.
Свет спички прыгнул из горсти, высветлил лицо Ваньки, только в щербинках на щеках остались пятнышки теней. Он почмокал губами, раскуривая папиросу, пыхнул дымом в сторону Котьки, мол, чуешь, какой табачок потягиваю, за один запах денег не пожалеешь.
— Старлей отоварил, — похвастал Ванька. — Высыпал из портсигара до последней. Я хотел и портсигар попросить, отдал бы. Симпатичный, весь блескучий, а на крышке конь выпуклый и кавказец на нем скачет.
— Ну и попросил бы.
— Да, бляха медная, знашь чо? — Ванька сплюнул. — Внутри краля голая налеплена.
— Врешь! — отмахнулся Котька.
— Цё-ё? Думаешь, он папиросочки мне за так дал?
— Привяжешься, дак…
— Хо! Он насчет Капки интерес наводил, ну я ему и выложил про нее. — Удод хихикнул. — Обрадовался старлей, даже переспросил: «Не загибаешь про фамилию? Очень наводящая на действия фамилия!» И папиросами отблагодарил. Умора!
Покоробило Котьку от слов Удода. Что это Капа себе позволяет, а еще письма на фронт брату пишет, породниться хочет. Знал бы Костя большой, как она его ждет, — бросил бы ей отвечать, лишний треугольничек домой бы подбросил, а не этой… изменщице.
Глядя в сторону, спросил, стараясь, чтобы вопрос получился простеньким, как бы интерес в нем не был заметен:
— А она как, чо с ним?
Удод захохотал.
— Старлей от нее как ошпаренный отлетел! Тут и я рванул из клуба, а то бы пропали мои папирёсочки.
— Понял? — крикнул в лицо ему Котька и пошел было, но Ванька придержал его.
— Погоди-ка. Ты ответь, что «понял»?
— Хорошая Капа, вот что!
Он пошел от тополя к дому. Удод ступал следом. В освещенном окне двигалась тень. Должно, мать стелила постель. Кровать у самого окна стоит, а в ногах на подоконнике цветок в горшке, с улицы его бывает видно, когда окно не очень обмерзает. Смешное у него название — «Ванька мокрый». Говорят, дождь предсказывает, с листьев капельки роняет, плачет, но Котька ни разу не видел на водянистых листочках этих росинок-предсказух. А вот Удода, тоже Ваньку, мокрым видел. В тот день, когда проводили эшелон с матросами и вернулись в поселок, Филипп Семенович гнал Ваньку ремнем до самой реки, там выпорол и выкупал, чтоб хмель вышел из сукиного сына. Через поселок конвоировал мокрого, в прилипших штанах. Жаль, Вика не видела ухажера. Правда, не плакал Ванька, что верно, то верно, слезу не ронял. Взъерошенный шел, посиневший, но не хныкал.
У крыльца костроминского дома Удод остановился, запрокинул голову к звездному небу.
— Как они там живут? — в нос спросил он. — Не знаешь?
— Кто? — не понял Котька.
— Ну эти, уркаганы. Есть такая песня блатная. — Удод тоскливо пропел: «Если десятку мен-не не залепят, то жить я пойду на луну!..» Фиговина, по-моему, А?