А дочь, с виду все та же, на деле все больше отдалялась от него… Что если у нее неправильная путь-дорожка? Ни с того ни с сего не лгут родному отцу. Слесарь знал, что дочь стала часто говорить неправду. Куда-то даже по вечерам уходит, к ней ходят тоже, правда, больше школьные товарищи, но все это не то, совсем не то, что было раньше.
Денис Карпович был с детства приучен к сдержанности. Сегодня, увидев дочь, он не мог больше молчать. Прежней Нади, прежней девочки больше не было.
— Дочка, что с тобой? — тревожно спросил он, подходя к ней. — Что ты словно на похоронах? Или концлагеря жалко?
— Ничего, папа. Я рада.
Слесарь качнул головой.
— Рада…
Он сел на диван, взглянул исподлобья на дочь.
— Рада, — с горечью повторил он опять. — Вижу, дочка, как ты рада. Я тебе вместо матери с четырех лет был, а ты мне слова сказать не хочешь. Отец ведь я, Надюшка, ты же взрослая, понимать должна… Эх, дети…
Сжимая книгу в руке, Надя подошла к нему. Села рядом, положила книгу себе на колени и долго смотрела в пол, в одну точку, не шевелясь:
— Что говорить, отец? Слов нет… да и не помогут они.
У слесаря вырвалось:
— Как это нет? Зачем ты изводишь меня?
Почувствовав в голосе отца обиду, Надя попросила:
— Прости меня, мне тяжело сегодня. В этом концлагере погиб несколько дней назад Витя Кирилин…
— Постой… Дочка, тебе-то откуда известно?
— Не спрашивай, отец… И не волнуйся обо мне. Я уже не принадлежу больше ни тебе, ни самой себе…
Чувствуя, как сжимается сердце от страха за дочь, слесарь понял, что борьба, кипевшая вокруг, втянула в свой круговорот и его дочь, втянула и не отпустит теперь до конца.
Не говоря ни слова, он молча обнял ее за худенькие плечи.
И так они просидели долго. Они не замечали времени, методически отбивавшего секунды маятником стенных часов. Не было сказано между ними больше ни слова: не всегда нужны в жизни слова. Но с этого времени к ним вернулось утраченное было чувство доверия и близости друг к другу.
Вечером, когда Денис Карпович, пытаясь утешить дочь, сказал, что время заживит раны и молодость возьмет свое, руки у Нади задрожали.
— Нет, папа… Не всегда так… и оставим это! Есть незаживающие раны — их лучше не тревожить!
Не находя слов для возражения, слесарь умолк.
В окно кто-то стукнул три и затем еще два раза. Надя оделась, повернулась к отцу и сказала:
— Зовут… Спокойной ночи, папа.
Она поцеловала его в колючую щеку и вышла из дому в морозную темень, готовая на все. Под ее ногами проскрипели промороженные доски в коридоре, затем снег под окнами домика, и все стихло.
Глава четырнадцатая
Узнав от Нади о смерти Виктора, Сергей весь день не мог найти себе места. Бродил по городу, стараясь не попадаться на глаза немецким патрулям. Заглядывал в зияющие проломы разрушенных домов. Каждым кирпичом, каждым осколком стекла город, жалуясь, кричал от горя и боли.
Город, родной город…
На центральных улицах вечером загоралось электричество: немцы после долгих усилий восстановили электростанцию. На улице Ленина, переименованной теперь в улицу Адольфа Гитлера, открылся кинотеатр для немцев, там же работали два ресторана, парикмахерские, комиссионные магазины. В дневные часы там создавалась видимость жизни. По вечерам подвыпившие солдаты и офицеры толпились возле кинотеатра с неизвестно откуда появлявшимися женщинами. У женщин диковинные прически, ярко накрашенные губы, многообещающие улыбки.
Но город был мертв. Никакие ухищрения гитлеровской комендатуры и горуправы не могли затмить этого факта. Со стен домов смотрели листки приказов, через каждые две — три строки повторявшие:
«За хождение после пяти часов вечера — расстрел».
«За укрывательство евреев и коммунистов — расстрел».
Расстрел на месте, смерть через повешение, расстрел.
На Центральной площади города перед зданием горуправы темнели две виселицы. День и ночь зимние вьюги раскачивали на них груз «европейской цивилизации» — стариков, женщин, детей.
Город, родной мой город… До чего же она изуродовала тебя, эта «великая европейская цивилизация»! Разве узнаешь в тебе прежнего красавца, разве ощутишь прежнее дыхание просторных площадей и улиц твоих?
Бродил Сергей по улицам, впитывая в себя его горе, его ненависть и гордость. Как смертельный яд, действующий неотвратимо. Как заразу неизлечимой болезни — навечно.
И с сердцем, налитым горечью до краев, зашел к Нине Амелиной. Захотелось рассеять мрачные мысли, захотелось простых, человеческих, теплых слов. Шевельнулась где-то в глубине души полузабытая привязанность к девушке-однокласснице с большими, восторженными глазами. У двери помялся, потом решительно толкнул ее — и оторопел.
У Нины кроваво-красные губы, уродливая прическа башней, как у тех — возле кинотеатра.
— Сережа?! Вот радость! Чего же ты стоишь, проходи… Гутен таг, Сережа.