Потом он брал наудачу другой клочок жизни — историю со сноваздоровским скотом. И слышал гневные, растерянные, обращенные к нему слова Сбруянова: «Покрывать?! Обманывать?! Сено под бок Шашко стелить, чтобы не ушибся? Значит, одни работают на народ, а другие на рекорд?»
«Глеб, хороший ты парень, но что я теперь могу сделать? Все будет уже без меня».
Он скрипел зубами от стыда, в тоске ерзал головой по подушке. И вдруг затихал, словно вставили в глаза по спичке, смотрел на лунный свет, который заливал комнату, как река в половодье. «Счастливый ты парень, Глеб…»
Опять все ломалось под ногами, как непрочный ледок, и он шел под воду, на самое дно лунного света. Сам не зная, что говорит, шептал в бессонную ночь слова признаний, захлебывался своим горьким счастьем: любить, желать, тосковать.
Жизнь распадалась на две половины. Здесь блещут под луной травы, дышит земля, утомленная солнечным днем, здесь мы можем идти, взявшись за руки. А там унылая и однообразная темнота, колдобины и мочажины, куда оступаешься, набирая в сапоги ржавую воду… Так неужели нельзя идти рядом и быть во всем правыми, не шарахаясь от теней?! Никому не причиняя боли? Значит, нельзя.
Но какими гвоздями ни прибивай себя к супружеской кровати, обездоленная душа будет за тысячи верст от твоей подушки, и не посадишь ты ее на цепь, не застыдишь «правильными» словами! Только лицемером, только погубителем собственной жизни будешь ты стоять перед ней или воровато, стыдясь, заглядывать в чужие окна, чужие глаза.
— Что ж, иные, конечно, могут жить на два сердца, на две постели.
Новая картина прошла перед его глазами.
Землю пригрело солнцем, недавние снега напитали влагой, и вот показались первые ростки. Но их стали старательно затаптывать, утюжить канонами, в которые с библейских времен никогда не укладывалась полностью жизнь. Земля же стонала в отчаянии, пыталась отвернуться, а потом лежала в тупом изнеможении, вытоптанная и бесплодная, утрамбованная подошвами, не дающая больше ни хлеба, ни цветов.
Ах, он продолжает фантазировать! Речь идет совсем не об этом.
Если он потеряет Сердоболь, все эти бессонные ночи и бурлящие дни, все то, чем так полна теперь его жизнь, — а любовь только помогала ему шире раскрыть себя, она не заменяла весь мир, она освещала его! — если он будет лишен всего этого и останется один со своей любовью, может статься, она тоже погаснет, как светлячок на руке. «Потому что мы живем не только для того, чтобы любить друг друга», — сказала Тамара.
Лунные капли все падали под окном; в час по лунной капле. Тамара… Лариса… Тамара… Лариса… О, да что же тут делать?!
29
Дни сшибало, как мошкару на огне. Еще календарь не переступил лета, а вечера стали сырыми; утром земля нехотя разминала суставы. Небо часто мглилось, и, как первые ласточки, начали желтеть пятачками березовые листья. Уменьшился день, ночи сделались темными и глухими. Еще было тепло, но как-то марно. Август выкатывал свои прощальные зори.
Тамара ехала в Сердобольский район на три дня; ей было нелегко это устроить. В радиокомитете случился прорыв — заболел аппендицитом и слег на несколько недель в больницу Ярцев, ушел по собственному желанию Горелик. Тамара должна была теперь ездить в противоположный конец области. Она отрабатывала это время на совесть: с первого сентября начинался ее последний институтский год, тогда придется сидеть больше в городе, постоянно просить послаблений у начальства.
Она приехала в Сердоболь очень поздно, во втором часу ночи. Вагон был старый, темный, она сидела на краю лавки в ногах у свернувшейся калачиком спящей женщины. За дощатой стенкой, в соседнем отделении, тоже в полутьме, шел странный разговор трех попутчиков.
— Люди как светофоры, — говорил кто-то задумчивым густым баритоном. — Одни идут, отгородившись ото всех красным огнем: «Не тронь меня!» Другие — открытые, душа нараспашку: зеленый. Третьи — настороженные. Кто их знает, чем встретят? Желтый.
— Вот я и предпочитаю этих третьих, — с коротким азартным смешком ввинтился один из собеседников.
Другой отозвался зевая:
— А я зеленых: спокойнее.
— Нет. Все-таки постою у красного, дождусь, — так же серьезно заключил первый.
Тамара хотела посмотреть на них: какие у них лица? Но неожиданно перед самым Сердоболем задремала, и ее разбудил уже проводник.
Сердоболь показался ей мирным, как никогда. Какая-то обитель тишины. Не лаяли собаки, не светились окна. Со слипающимися глазами она дошла до гостиницы, ей дали койку и обещали разбудить в шесть часов утра: к первому автобусу, отходящему в село. (Тамара думала покончить с делами полностью за день, а два других провести с Павлом.)
Утром она уехала так рано, что Сердоболь еще не просыпался. Она постояла на площади у телефона-автомата — и пожалела будить Павла. Только забежала в райисполком, оставила сторожихе записку для Володьки Барабанова: пусть он подготовит ей нужные сведения.