Приехал из города следователь — пожилой, степенный, с седыми усами, в военной форме человек. Почти до полуночи длилась беседа в кабинете директора. На этот раз за столом сидели рядом двое, — Бережнов рассказывал, а тот слушал и только иногда прерывал вопросами, уточняя ту или другую подробность.
Мысль, что не разглядел врагов — Жигана и Самоквасова — и не сделал своевременных выводов, терзала Авдея. Не оправдываясь, он оказал, что трудность прямого подхода к Проньке заключалась и в том, что он был необычайно изворотлив, хитер и скрытен, умел искусно менять личину в зависимости от обстоятельств, какие складывались во времени.
В средине беседы, когда шла речь уже о Вершинине, Бережнов упомянул, что лесовод был «субъективно честен».
— Пожалуй, что так, — заметил следователь.
Слушая Бережнова, он листал вершининские книги, с его пометками на полях, с подчеркнутыми строчками, потом взял рукопись, которая когда-то побывала в руках покойного Алексея Ивановича Горбатова и самого Бережнова. К первой странице оказалась приколотой и предсмертная записка Петра Николаевича и несколько писем с конвертами.
— «Субъективно честен», — повторил следователь, не вкладывая в эти слова собственной оценки к суждению Бережнова. — Но это — лишь небольшая часть существа дела. Вопрос с ним обстоит гораздо сложнее.
Бережнов ждал, ибо самому было не все ясно до конца, как того хотелось. Свой спор с Вершининым (в метельный вечер) он отлично помнил до сих пор.
— Он стремился постигнуть мир от корня до вершины, — а это не простая вещь. Она оказалась ему не под силу, — продолжал следователь. — Его идеи подлежат суровой, критической оценке, но для того надо… сугубо серьезно разобраться… Тут есть то, с чем надо упорно и долго воевать.
Не спалось в эту ночь Бережнову. В глубокое раздумье повергали его происшедшие события. В обстоятельствах жизни леспромхоза, в руководстве людьми многое вставало перед ним как суровое предупреждение на будущее, как урок тяжелого, кровопролитного сражения.
Незаметные прежде упущения, ошибки, промахи он видел теперь отчетливее. Собственные обязанности и права, какими наделило его время, стали значительно крупнее по сравнению с тем, как представлял их себе раньше… Сумеет ли он работать и жить иначе, если в жизни сокрыты трудности — вдесятеро сложнее, нежели считал он раньше?.. Но тяжелей всего была ему утрата — смерть Алексея… До боли в сердце жалел он его, а вчера, глядя на Катю у гроба отца, не прячась от людей, плакал…
Он не мог себе простить, что с таким непоправимым запозданием вмешался в дела горбатовской семьи… Десятки раз передумывал все сызнова — с начала и до конца — и снова убеждался в том же: можно было избежать этой ужасной катастрофы!
В самом деле: почему он, давно подозревая о разладе, молчал и ждал так долго, полагая нескромным вторгаться в чужую семью?.. Да разве они ему чужие?!. Стоило решительно, на первых же порах, применить свои права старшего, пойти на все, что от него зависит, — Арину же надо было остановить… И, наверно, иначе пошла бы у них и жизнь… Прав ли был Авдей, обвиняя себя в этом, — кто знает. А секретарь райкома партии, прибывший ранее следователя на день, тоже указывал на это Бережнову в начале своих суждений.
Ночь медленно отступала, оставляя за собою свои следы — глубокие тени между сугробов. Гудки товарных встречных поездов, скрещивающихся во Вьясе, будили глухую рамень. Прозрачный и чуткий, как мембрана, воздух гнал эхо по безмолвным просторам вдаль. Мимо окон уже скрипят полозья по дороге, скрипит колодезный журавель. Авдею видно в окно, как на востоке, постепенно редея, исчезает на небе синева, гаснут звезды, а по голубому, словно выметенному пространству текут, разливаются потоки света. Волнами — одна другой цветистей — играет небо, а там, на самом горизонте, где за темным частоколом елей уже вскипает оранжевая пена, показалась — почти нежданно — изогнутая, сверкающая кромка солнца.
С наступлением дня яснее определялась череда новых дел, и, уже по-иному постигая неимоверные трудности руководства людьми, Авдей Бережнов вышел из дому…