Этот ее Бог – лучшая фигура речи за всю историю человечества. Выставь против Борисовны отряд биологов, физиков, ницшеанцев, психоаналитиков, деконструктивистов – и все они будут повержены одним-единственным словом, потому что Бог – Большой Онтологический Голод – поглотит любые контраргументы.
Обидней всего, что Борисовна не окажет Глебу ответную услугу, если таковая потребуется. Она и ей подобные, будучи сами корыстолюбивыми, пребывают в убежденности, что им помогают просто так – раз они хорошие, раз они слабые, раз они женщины.
Раздраженный Веретинский налил себе второй кофе. Если Федосеева опоздает хотя бы на полминуты, он выдаст ей гневный монолог об университетской вертикали и ответственности. Если студентка возразит на замечания хотя бы взглядом, Глеб откажет ей в научном руководстве.
К счастью для Федосеевой, она явилась за минуту до назначенного времени. В привычных мешковатых джинсах, в фисташковом джемпере с высоким воротом и с широким блокнотом – таким гладким и чистым, будто прямо из типографии.
Глеб не любил навязывать темы или в процессе работы со студентом обнаруживать, что тот не переваривает символизм и только и мечтает об изучении, к примеру, языка молодежного радио. Поэтому каждому, кто собирался писать у Веретинского курсовую, предоставлялось право первой речи. В первой речи допускалось все, что угодно: стыдливое перечисление своих кумиров, косноязычные оды в адрес нежного Сережи Есенина, досужие рассуждения о роли литературы, смелые гипотезы о происхождении языка… Обычно студенты, сбитые с толку размытыми границами дозволенного, краснели, оглядывались, путались в словах. Глеб не доверял их мнению, но и не критиковал сказанное в ходе первой речи и, напротив, осторожно поддерживал иллюзорное ощущение ее цельности, задавая наводящие вопросы: «Кто твой любимый литературный герой?», «Почему ты читаешь стихи?», «Предпочитаешь классику или современную литературу?»
Федосеева призналась, что научилась читать в пять лет, а в двенадцать проглотила всего «Гарри Поттера» и с тех пор фэнтези в руки не брала. Ира выразила мнение, что стихи выше прозы, потому что поэт вступает с читателем в непосредственную коммуникацию, тогда как писатель возводит перед собой крепостную стену с отверстиями-бойницами. К тому же лирика бережнее обращается со словом.
Веретинский, раззадоренный столь категоричными предположениями, изменил правилу не критиковать.
– Попробую реабилитировать писателей, – сказал он. – Чем проза сложнее поэзии, так это причинно-следственными связями. В поэзии достаточно удачной ассоциации, парадоксального сплетения образов, сближения далеких вещей. В прозе же не прокатит, если автор объяснит конституцию через проституцию, а стихи, хм, скажем, через стрихнин.
Ира сказала, что из поэтического наследия больше всего ценит Серебряный век. Все, что было до Пушкина, представлялось студентке недостойном внимания; в лирике XIX века она разбиралась строго в рамках академического минимума; советской и постсоветской поэзии, за исключением Бродского, для Федосеевой не существовало. Современным поэтам недоставало замаха, а те немногие, кто на замах решались, вызывали сначала смех, а затем чувство стыда.
– В литературе все уже закончено, – сказала она. – Как, впрочем, и везде. Все мысли помыслены, открытия совершены. Человечеству некуда двигаться дальше. Осталась одна скука.