— Да, все безукоризненно. Странно, он не юноша, а тело совсем юношеское. Где вы достали этого натурщика?
Сердце мое замирает. Ух, вот взбесится-то Старк!
— Простите мою рассеянность, — вскакиваю я, роняя кисти, — я и не познакомила вас: Александр Викентьевич Латчинов — Эдгар Карлович Старк.
Они раскланиваются.
— Эдгар Карлович был так любезен, что согласился мне позировать. Я ужасно его мучаю.
— Это верно; я не знал, что это так утомительно, — говорит Старк небрежно, спускаясь с помоста.
— Хорошо, что сегодня еще здесь тепло, а то я чуть не замерз один раз. — Он берет папиросу со столика и продолжает насмешливо:
— Слава Богу, что мне позволяют еще курить, когда не нуждаются в моей голове и руках. Ведь я чувствую себя куклой, развинченной на части. Позвольте вашу руку, а теперь плечо, ступню… — Он говорит, смеясь, потягиваясь и словно давая любоваться собой, но я слышу по его голосу, что он бесится, и, стараясь разогнать его дурное настроение, говорю:
— Мы будем завтракать, сейчас придет Вербер.
— Вы мне позволите одеться, Татьяна Александровна, — почтительно говорит Старк, — или моя демонстрация еще не кончилась?
— Пожалуйста, — отвечаю я. Он идет к алькову, приподнимает портьеру и говорит насмешливо:
— Я мирюсь только с обувью, она действительно очень удобна, а при длинных брюках была бы довольно прилична.
Он со смехом закидывает голову. Это движение и этот смех тоже дышат злостью. Я взглядываю на Латчипова: он стоит неподвижно, и в его стальных спокойных глазах видна какая-то тревога.
Он замечает мой взгляд и говорит любезно:
— Я вас поздравляю, Татьяна Александровна. Ваша картина с такой натурой будет выдающимся произведением. Я люблю искусство, но когда сама природа берется за это занятие, то выходит что-то совершенно затмевающее творчество человека.
Васенька зовет нас завтракать.
— Дионисий, вы скоро? А то стуфато простынет, — спрашивает он, заглядывая за занавес. — Послать вам бабу застегнуть ботинки?
— Убирайтесь вон! — слышу я тихий голос.
— Да мы вас ждем завтракать!
— Благодарю вас, я сейчас иду домой: у меня дела.
Я пожимаю плечами и думаю: чего он обозлился, неужели за то, что Латчинов принял его за натурщика?
Старк выходит со шляпой и палкой в руках.
— Оставайтесь завтракать, — прошу я.
— Не могу, Татьяна Александровна, если позволите, я зайду вечером.
Озлился, совсем озлился! Как скучны эти вечные капризы!
Мы завтракаем втроем. Я себя чувствую опять скверно. Пойду завтра к доктору, а то вдруг заболею и не кончу картину.
Вполуха слушаю, как Васенька горячо нападает на кого-то из старых мастеров.
— И вовсе его Даниил во рву львином — не Даниил во рву, а едва-едва Данила во канаве.
Когда мы опять переходим в мастерскую, Лат-чинов долго стоит перед картиной и говорит:
— Татьяна Александровна, во сколько вы цените вашу картину? Назначьте цепу — я куплю.
— Право, я об этом не думала еще — ведь картина не кончена, а вдруг — неудача.
— Неужели! Быть не может — это видно. Если осмелюсь посоветовать, то я бы изменил намеченную вами фигуру этого толстого сатира на первом плане, в углу. Его фигура слишком покойна.
— Он осовел от вина, ведь оно действует на всех разно.
— Но вы здесь сделали ошибку. Вы взяли момент, когда всеми сразу овладело безумие! Это видно по позе Диониса. Проклятие едва замерло на его устах!
— Что я говорил! — восклицает Васенька. — Мне этот дядя давно не нравится, и я все не мог понять, почему он мне портит впечатление! Мамаша, поставьте его на четвереньки — и пусть он орет! Орет глупо, радостно, а те две вакханки пусть бьют его тирсами и ногами, сами пьяные — одна хохочет, другая освирепела.
— Да, вы правы, — соглашаюсь я. Прощаясь со мной, Латчинов напоминает мне, что, если я соберусь продавать картину, то он покупает ее заранее дороже всякого покупщика.
— Как он вам понравился? — спрашиваю я Васеньку, когда Латчинов ушел.
— А мне что, пусть его живет. Я его лик давно знаю — он тут уж много лет между художественной братией околачивается.
— Перестань ты, Эдди, дуться, — говорю я. Старк сидит, читает газету и молчит.
— Скажешь ли ты, на что ты обиделся. Неужели за то, что тебя приняли за натурщика? Или ты меня ревнуешь к Латчинову?
— Слушай, Тата, — говорит он резко, — я только удивляюсь, как ты, такая чуткая, не понимаешь, что обидела меня?
— Да чем?
— Вообрази, что я бы был художник и ты, из любви ко мне, согласилась исполнить мой каприз и позировать мне. Вдруг является посторонний мужчина…
— Да ведь ты-то не женщина, Эдди!
— Ах, не придирайся к словам! Не в этом дело! Пришла бы моя знакомая дама, тебе лично неизвестная, и стали бы мы с ней разбирать тебя по статьям, как породистую лошадь. Приятно бы тебе это было?
— Прости, Эдди, я была рассеяна, но ведь я сейчас же поправила свою ошибку и извинилась.
— Что же мне в том, что ты извинилась! Говорила ли ты или он, мне было неприятно, обидно.
— Обидно от нашего восхищения?
— Восхищения! А отчего ты не говорила с гордостью: он меня любит, он добр, он мне предан, он готов отдать жизнь за меня… Нет, это тебя не восхищает, ты больше ценишь мои колени, чем всю мою душу!