— Привет тебе, друг Кевин, — ласково сказал Дьярмуд; глаза его в темноте светились, как у дикого зверя. — Не покажешь ли, как на этом играют? Эту твою штуку Колл притащил — по моей просьбе. Надеюсь, ты не против? — Голос принца звучал лениво и чуть устало, что было естественно в столь поздний час. У него за спиной, в окне, сияли рассыпанные по небу звезды.
— А правда, дружище, — шевельнулась у стены чья-то огромная тень, — ты бы спел для нас, а? — Господи, да ведь это он Тегида за сломанный стол принял!
Без лишних слов Кевин, перешагивая через распростертые на полу тела, подошел к окну и взял из рук Дьярмуда гитару. Принц тут же соскользнул с подоконника, освобождая ему место. Окно было распахнуто настежь; настраивая гитару, Кевин чувствовал, как легкий ветерок шевелит волосы у него на затылке.
Стояла глубокая ночь; вокруг было очень темно и тихо. И он был так далеко от дома и так устал! Сердце у него мучительно ныло: Пол снова ушел один, даже сегодня! Даже сегодня ему так и не удалось испытать ни капли радости, даже сегодня он так и не дал воли слезам! Даже сегодня, даже здесь. И всему этому причина была только одна, и Кевин ее прекрасно знал. А потому он, с трудом проглотив ком в горле, сказал:
— Это «Песнь Рэчел», так я назвал ее. — И заиграл. Этой музыки никто здесь не знал и, конечно, не мог догадаться, отчего она так печальна, однако сила той печали, что была заключена в ней, оказалась достаточно велика, чтобы мгновенно подчинить всех себе. Довольно долго Кевин играл молча, но потом все же запел глубоким приятным баритоном, хотя давно уже решил никогда не исполнять эту свою песню вслух:
Кевин умолк и долго еще играл ту же мелодию без слов, и она точно перемещала его в иные времена, действовала на него так, как не действовало ничто другое из написанного им за всю его жизнь; в ней было все, что произошло и происходило с ним сейчас, и глупые слезы текли и текли у него по щекам. Особенно больно щемило сердце, когда в его собственную мелодию вплеталась другая — прекрасная и до предела насыщенная воспоминаниями: это был фрагмент из второй части фа-мажорной сонаты Брамса для виолончели.
Звуки лились, чистые, незамутненные, хотя свет свечей расплывался у него перед глазами, когда он вспоминал, как Рэчел Кинкейд играла эту пьесу на выпускном экзамене, и в этих звуках он давал выход горю — которое, в сущности, было не совсем его горем.
И «Песнь Рэчел» звучала в темной харчевне, и спящие заворочались беспокойно, ибо печаль проникла даже в их сны. А те, кто не спал, слушали ее точно завороженные, припоминая свои собственные утраты. Мелодия проникла и в верхние помещения, и на площадке лестницы, держась за перила, стояли две молодые женщины и плакали, теперь уже обе. И даже сквозь запертые двери комнат наверху просочилась эта печальная мелодия, туда, где сплелись на постелях тела, уставшие от любовной игры. И музыка вылетела из открытых окон в ночь и полетела по притихшему под широким звездным небом городу.
И тогда на темной мостовой перед дверями таверны остановился вдруг прохожий, помедлил, но внутрь так и не вошел. Улица была пуста, ночь темна, и вокруг никого. Человек этот долго слушал льющуюся из открытого окна мелодию, а когда она смолкла, тихо пошел прочь. Он сразу узнал ее: он не раз слышал ее прежде.
Так Пол Шафер, который только что сбежал отсюда, испугавшись женских слез, и теперь проклинал себя за эту глупость, окончательно выбрал, куда ему идти. И больше уж назад не поворачивал.
Какое-то время вокруг была только тьма да паутина улочек, потом знакомые ворота, освещенные факелами, потом снова тьма тихих коридоров и переходов, где слышны были лишь его шаги… И все время в ушах его звучала та музыка. Он нес ее с собой — а может, она несла его по волнам воспоминаний? Что, впрочем, совершенно неважно.