— Боже праведный! — Джуит смеётся, крепко обнимает его и хлопает по спине. — Откуда ты взялся, чёрт возьми!
— Из Иллинойса. Я управляю там телестанцией. Был в Лос-Анджелесе на съезде. Сегодня лечу домой.
Он оборачивается и зовёт: «Джоани!», и к ним подходит приземистая седовласая матрона провинциального вида в бежевой вязаной кофте. Ворс кофты подмят от долгого сидения в самолёте. Дама жмёт ему руку и улыбается аккуратным рядом вставных зубов.
— Джоан, моя жена? — произносит Хайнц так, словно просит Джуита подтвердить определение, которое он только что дал этой женщине. — Оливер Джуит.
У неё влажная ладонь.
— Фред всегда так волнуется, когда видит вас по телевизору. Он всегда говорит, что на вас стоит посмотреть.
— А потом ей приходится в пятьсот первый раз слушать всё про Нью-Йорк, — говорит Хайнц.
Он говорит это невинным, добродушным, шутливым тоном, но Джуит знает, что он лжёт. Возможно, Джоани слышала о том, как по бесконечным лестничным пролётам они поднимались в комнату с разбитыми окнами, где почти никогда не топили, где россыпи тараканов тут же сбегались по дну ванны к стоку, когда в ванной комнате зажигали свет. Слышала о горячей засаленной тарелке на подоконнике, о сардинах и крекерах, о том, что им закрыли кредит в каждом продуктовом магазине в окружности мили, о том, как они работали официантами за одну бесплатную порцию еды в день, о том, как в счёт неуплаты за квартиру была изъята пишущая машинка Хайнца. Возможно, она слышала и о том, как Джуиту приходилось подбивать картоном подошвы своих ботинок, прохудившихся, пока он ходил от продюсера к продюсеру, о неудачных прослушиваниях, на которые Джуит приходил в одежде, взятой в долг у других актёров. О том, как маленькая театральная труппа, которая размещалась в заброшенной церкви, поставила пьесу Хайнца, но так и не заплатила ему. Но она никогда не слышала и вряд ли услышит, как двое мальчиков, одному — двадцать два, а другому — двадцать один, согревали друг друга зимою под одеялами, утешали друг друга после дневных неудач и разбитых надежд — о том, как они смеялись, сжимая друг друга в объятьях, в постели.
Эти воспоминания ворвались к нему внезапно и ошеломили его. С тех пор прошло тридцать пять лет. Едва ли когда-нибудь вспоминал об этих событиях. И сейчас он вдруг вспомнил о них так ярко, как будто они происходили вчера. Только Хайнц изменился — стал оплывшим, седым и степенным. Где же теперь этот худенький паренёк с очаровательной улыбкой и густыми пегими волосами, которые он то и дело зачёсывал рукою назад, когда, склонившись над своей ужасной пишущей машинкой с бледной дырявой лентой, стучал по клавишам четырьмя пальцами, а жёлтые страницы вываливались на стол? Джуит пытается найти на этом дряблом лице следы того дикого одержимого честолюбия. Но найти их не может.
Джоан Хайнц что-то говорила в этот момент, и Джуит помигал и слегка встряхнул головой, чтобы услышать её.
— Наверное, это было так
— Мы были так молоды, — говорит Джуит. — Это казалось нам приключением.
— Конечно, — говорит Хайнц. — Плохое не так уж важно. Мы хотели стать знаменитыми. Все гении должны для начала поголодать.
— Укрепить характер, — уточняет Джуит.
Просто
— Билл Хэйкок, Джоан Хайнц, Фред Хайнц.
Хайнц жмёт руку Билла. Джуит замечает, как меняется весёлое выражение лица Хайнца. Оно становится печальным и жалким. Взгляд, которым Хайнц осматривает Билла, говорит Джуиту, что тот, несмотря ни на что, был голоден долгое время.
— Вы тоже актёр? — спрашивает Джоан Хайнц Билла.
Билл качает головой и говорит Хайнцу:
— Как вам удалось стать управляющим телестанцией?
— Начал репортёром, а потом повезло, — отвечает Хайнц.
— Пожалуйста, не думайте, что мы много смотрим телевизор, — говорит Джуиту Джоан Хайнц. — Но Фред всегда узнает, когда вас будут показывать, и делает из этого переполох. Телевизор — это дурная привычка, наркотик, пустая трата времени. Показывают такие непристойности, что диву даёшься, как можно на этом зарабатывать деньги.
Хайнц багровеет.
— Деньги — это приятно. Не говори им, что это неприятно.
— Больше не пишешь пьес? — спрашивает Джуит.
— Деньги — это, конечно, приятно, но… — начинает Джоан.
— Может быть, я буду писать, когда выйду на пенсию, — говорит Хайнц. — Я работаю целый день. После восьми меня уже не хватает ни на что. Говорят, некоторые пишут после обеда — это не про меня.
— Он отключается после двойного мартини, — говорит Джоан, не обращаясь ни к кому конкретно.
Она всматривается куда-то в главный зал и хватает Хайнца за руку.
— Смотри, там хотят занять наш столик.