Бывают вечера, когда я занимаюсь тем, что делаю перестановки в квартире. Привожу в порядок квартиру, мою посуду, исключительно для того, чтобы держаться подальше от телефона. Я стараюсь помешать себе набрать тот трансатлантический номер, на звонок или гудок которого подойдет она, прозвучит тот другой голос и я представлю себе другое лицо, отравившее мою жизнь, но я не делаю этого, я борюсь с собой, заставляю себя отвлечься, но почему? Из страха. Из страха, что одно лишь слово или даже модуляция, тембр голоса, долетающего ко мне через океан, оживет здесь, в моей комнате-пенале, станет ртом, станет лицом и обидит меня или, что еще хуже, оттолкнет. И я останусь в этом зале ожидания без всякой надежды. Женщины, ох уж эти женщины… — говорит Беат. Ты попал в кризис середины недели, займись лучше своей писаниной, говорит он. Как я могу писать в таком состоянии? — возражаю я. Я опален этими проклятыми двумя огнями, я не свободен, я ослеплен. Вот если бы у меня было внутреннее побуждение, приказ на марш. Но вот же он, твой материал: между двух огней, говорит Беат, пиши, выплескивай, что накипело.
Еще лучше было бы назвать это
Если бы Беат знал, как много времени надо, чтобы в горбах моих верблюдов набралось и отстоялось, точнее, переварилось достаточно материала, чтобы годы спустя он поднялся наверх и стал видимым, превратился в
Не говори загадками. На тебя напала черная немочь, говорит Беат. Пошли отсюда, выпьем, по маленькой.
Старик-голубятник только что начал очередную ссору. Без своей старухи ему не с кем было бы скандалить; вот еще одно славное общество ненависти с ограниченной ответственностью, созданное для препровождения времени путем взаимных оскорблений и утешений, говорит Беат.
А ведь в принципе я не имею ничего против этого голубятника, какое мне до него дело, думаю я, в конце концов, он иногда поднимается до роли человека, который меня занимает. Мы еще по-настоящему не сблизились, между нами еще не было словесного контакта, хотя он с недавнего времени взял себе в привычку беседовать — из окна в окно — с жильцом, который живет подо мной, этажом ниже. Инициатива исходила от моего соседа, щуплого, но крепкого на вид старика, нового жильца, я сталкиваюсь с ним на лестнице, там жильцы, как правило, не здороваются и не заговаривают друг с другом, а молча проходят мимо, точнее, останавливаются на лестничных площадках, чтобы пропустить встречного, словно боясь столкнуться с ним, как будто лестница чересчур узкая и не позволяет разойтись, но это не так, тут все дело в страхе перед соприкосновением, в жажде дистанции, в недоверии. И вот этот новенький, низкорослый, но жилистый и крепкий старик, немного похожий на торговца велосипедами с нашей улицы, недавно пропустил меня на лестнице, проходите, проходите, сказал он, мне тяжело подниматься, задыхаюсь, теперь я уже не тот, что прежде, он говорил еще что-то, но вдруг я услышал, поднявшись на несколько ступенек выше, как он сказал: нелегко приходится человеку, который потерял мать. Мне показалось, что я ослышался, новый жилец давно уже достиг пенсионного возраста, но консьержка, эта если не пьяная, то ворчливая, с вечной сигаретой во рту, грубая и безжалостная особа, когда я проходил мимо, сказала с выражением легкого сочувствия, что новый жилец сначала лишился жены, после чего перебрался к своей очень старой матери — в пенсионном возрасте снова вцепился в подол матери! — а когда та вскоре скончалась, он снял квартиру здесь. Иногда я вижу, как он выглядывает из кухонного окна во двор, и лицо у него такое, что мне сразу приходит на ум слово «зареванное», он воет, этот старик, воет от безысходного одиночества.