Воздвиженская ярмарка пустила по городу тот неприятный, одурящий запах, которым отдает треска, но у бедного обитателя Кузнецовской и Архиерейской слободок за обедом — любимое, вкусное и лакомое блюдо. Блюдо это, при иной обстановке, приправляемое цельным, нефабрикованным вином (которое, по словам знатоков, в редкость и для Петербурга) — блюдо тресковое не пропадает и на столе богачей архангельских.
Снова обращаешься, по поводу ярмарки, к расспросам у старожилов и слышишь от них, что:
— Воздвиженская ярмарка — кроха и большая, а соломбальская гавань, против нее, каравай большой. Берет тут деньгу богатый помор; кроха малая перепадет и на долю его работника. Вся сила в большом капитале: к нему скоро прирастает другой; а малый капитал так весь и рассыпается в брызгах. Помору-работнику надо купить подарок жене и ребятенкам, да и себя побаловать. А богачу покупать нечего: у него и так всего вдоволь. Чаю, сахару и посуды он и в Норвеге купит и ценой подешевле гораздо.
— Приносит ли пользу Воздвиженская ярмарка городским торговцам? — спрашиваю я.
— Да разве это торговля? — отвечают мне. — Торговля эга с крохи на кроху мелкотой перебивается: бабе от продажи на дырявое платьишко хватает, да и с голоду не мрут. А детям, особенно девкам, много не надо — тем и корабельщики надают. Об этих родители не кладут своей заботы.
— Зачем же они трудятся, зачем торгуют, когда нет в том прибыли?
— А уж это стих такой в городских наших, струя такая ходит, ровно бы болезнь падучая. Как усидишь дома, как не разложишь лавочки, когда и сосед то же делает, и без гроша не гуляет, а кофей пьет, треску ест со сметаной и картофелем. У нас в городе-то все торговцы, и нет того человека, у которого бы поднялась против этого дела совесть. Торговлей не брезгают. Опять же на рынке разговор всякий идет, драки бывают, а это, на дырявый бабий язык, и ладно!
— А каков мужской пол из простого люда? — спрашиваю я.
— Да мещане все хорошие работники и все при деле. Пьянством и другим бесчинством попрекнуть нельзя. Да и здешнего горожанина редко увидишь на улице...
— На улице все я вижу военный народ: солдат и матросов...
— Вот этих похвалить хорошим нельзя. Да вот лучше расскажу я вам недавний и смешной случай. Пошла одна женка в торговую баню помыться; принесла с собой ребенка, да забыла мыло. Ребенка положила она в корзинку с бельем и пошла в ближнюю лавочку за мылом. Купила мыла, вернулась назад. Хвать корзинки: нет корзинки. Взломала руки свои бедная, взвыла недаровым матом, а беде пособить надо. Не спит целую ночь, — думает в полицию подать объявление. В тот же вечер в соломбальских казармах перекличка была. Вызывают солдат по именам. В казарме тихо: только и слышно с разных сторон; «я» да «я» да вдруг и раздался сторонний голос: закричал под одной койкой ребенок. Вора выдала речь — и сталась баба с ребенком, матрос с леньками79. Ребенок-то, стало быть, спал крепко во всю дорогу, а ночь была темная на ту пору, осенняя.
— Ну, да уж этого объяснять не надо: и без того понятно.
— Когда же к нам, на Мезень? А от нас и на Печору пробраться вам будет любопытно! — говорили мне тамошние поморы.
— А вот поправлюсь от дороги, да путь встанет, замерзнут тайболы! — отвечал я, и, наконец, дождался-таки своего времени.
Грустно бывает расставаться с насиженным местом, тяжело покидать многих людей, с которыми успел и сойтись, и смолвиться! Предчувствуя тягости дальнего пути, неохотно садишься в кибитку, с трудом борешься с наплывом грустных впечатлений и волей-неволей подчиняешься неизбежному закону обстоятельств и гнету житейских случайностей.
То же сталось и со мной в конце октября 1856 года, когда я оставлял Архангельск во второй раз. В феврале следующего года я был неподалеку от него, в Холмогорах, в каких-нибудь семидесятии верстах, в девятичасовом перегоне.
— Съездите в город? — спрашивали меня там.
— Может быть, — отвечал я вначале.
— А не мешало бы съездить! — напоминали потом.
— Едва ли поеду! — отвечал я на это потом, по долгом размышлении...
В конце февраля я уже оставлял Архангельский край для Петербурга, и, признаюсь, не жалел об нем.
3. ХОЛМОГОРЫ С ОКРЕСТНОСТЯМИ