Над холмами напротив показался краешек солнечного диска и залил всю окрестность ярким розовым светом. Парни, выходившие из барака, щурились, будто ослепленные. Через двор к бараку шел Гиль.
— Also, los, los an die Arbeit! — уже издалека кричал он и приветствовал Бартлау, приложив руку к козырьку. Тот не ответил, уперся рукой в стену барака, собрал последние силы и потащился по двору в противоположную сторону. Он шел, как лунатик, ноги у него подкашивались, голова поникла, руки бессильно повисли вдоль тела.
— Гляньте-ка, — тихо сказал Кованда. — Едва плетется. Штаны спалил, и нога вся в крови. Отделали мы его, черт подери!
Ребята молча отправились на канал. Прохлада пробуждающегося утра отрезвила их, и они переглядывались, словно впервые видя друг друга и ища причину той перемены, которая так изменила их всех.
Гонзик засунул руки в карманы и наклонил голову. На его некрасивых губах заиграла легкая улыбка.
— В людях таится великая сила, — задумчиво произнес он. — Громадная сила, о которой мы и понятия не имеем. Когда людям приходится очень плохо и они перестают думать только о себе, они даже без указки действуют, как один человек. В такой момент они способны и убить недруга, и потрясти мир. Потому что каждый понял, что он не одинок, и они правы, черт побери! Случай с Бартлау — пустяк по сравнению с тем, на что способен коллектив, воодушевленный большой идеей. А мы «разозлились до чертиков», как сказал Кованда. И все потому, что Бартлау бил украинцев, что сегодня сочельник, что нам нечего жрать и нас не пускают домой. И еще потому, что он прервал эту рождественскую песню. Все мы прониклись одним чувством. То, что Кованда внезапно прихлопнул дверь и Бартлау очутился у горячей печки, произошло само собой, потому что все мы хотели этого, хотели что-то предпринять.
— Ну, а дальше? — хмуро спросил Кованда. — Что будет дальше?
— Бартлау, конечно, не смолчит. Донесет на нас.
— Быть нам за решеткой, черт подери!
Карел махнул рукой.
— А кого сажать? В бараке было темно, он никого не узнал.
— Они расследуют, — боязливо сказал Олин. — Кто-нибудь выдаст.
— Да уж это они умеют, — пробормотал Мирек.
— А по-моему, Бартлау смолчит, — возразил Карел. — Он сегодня так напугался, что до смерти не забудет. Вы видели его глаза, ребята? Украинцев он теперь пальцем не тронет. Ведь он впервые понял, что его могли пристукнуть и что это может случиться и завтра и через неделю.
И все же ребятам было страшновато, они часто оглядывались по сторонам: вдруг появится кто-нибудь из немцев и инцидент с Бартлау еще будет иметь последствия. Только к концу дня к ним вернулась прежняя бодрость и беззаботность. Бартлау в тот день так и не появился на канале.
— Сидит небось дома и зализывает раны, — усмехнулся Кованда. — Ишь как перетрусил!
Работы на девятом километре закончились. Оставалось только поднять со дна канала тяжелый гусеничный экскаватор, который свалился туда с осевшей насыпи. Около экскаватора возились украинцы, и при взгляде, на них уже не вспоминался величественный хорал: при дневном свете все выглядело буднично и прозаически, — мерзлая грязь, горластые десятники, мороз и сосущий голод.
Ребята подводили под экскаватор балки и шпалы, подвязывали тросы и цепи, носили рельсы. К полудню экскаватор снова стоял на насыпи, облепленный грязью и, казалось, такой же изнемогающий от усталости, как и люди вокруг него. Берег был весь изрыт, затоптан и размяк под теплыми лучами солнца.
На церкви в Витрингене празднично вызванивали колокола. По всей местности виднелись круглые купола дотов линии Мажино. Эта несокрушимая твердыня, воздвигнутая против, германской агрессии, свалилась немцам в руки, как перезрелая груша…
На холмах со всех сторон тянулись полосы противотанковых укреплений, рядами торчали белые бетонные надолбы, похожие на хребет чудовищного змея; из земли, как ядовитые грибы, выглядывали круглые головки дотов; обширные площадки из стали и железобетона, размалеванные в темно-серые маскировочные тона, все равно были хорошо видны. Искусственные лощины и насыпи из земли и бетона сменялись крутыми стенами валов, крепостей и бункеров, вся местность была словно прошита проволочными заграждениями.
Колокола звучно вызванивали в чистом полуденном воздухе. Чехи поднялись по широким церковным ступеням. Немытые, в грязных свитерах и куртках, грубые и нескладные, они направились прямо к главному алтарю и к громадным яслям, занимавшим целый притвор.
Мимо алтаря прошел кюре, взглянул на группу парней, единственных посетителей в такой неурочный час, и, видимо пожалев их, зажег все свечи в этом Вифлееме — и звезды на дырявом «небе», и комету, и огонек у яслей с младенцем.
Когда чехи спускались по церковной лестнице, Кованда долго надевал шапку и прочувственно откашливался.
— Никогда в жизни я не был верующим, — заговорил он, — но признаюсь, иной раз, как одолеет тебя тоска, зайдешь в церковь, глянешь ввысь на всю эту красоту на стенах… и полегчает на душе.