А Рикардо Рейс читает газеты. Новости, приходящие к нему со всего света, его не тревожат — может потому, что таков уж у него темперамент, может потому, что верует в здравый смысл, упрямо твердящий, что чем больше несчастий боишься, тем реже они случаются. Если это в самом деле так, человек — и это в собственных его интересах — обречен на вечный пессимизм, ведущий его к счастью, и, если проявит достаточно упорства, обретет бессмертие благодаря простому страху смерти. Рикардо Рейс — не Джон Д. Рокфеллер, он не нуждается в особом подборе отрадных новостей, и газета, которую он читает, — такая же, как все прочие, ибо возникающие угрозы — всеобъемлющи и всеохватны, словно солнце, однако всегда можно укрыться в тени, формулируемой так: Того, о— чем я не желаю знать, не существует, единственное, что меня по-настоящему заботит — это как отыграть ферзя, а если я эту заботу называю единственной и настоящей, то не потому, что так оно и есть, а потому, что других нет. Читает Рикардо Рейс газеты и вот считает должным все же немного озаботиться. Европа бурлит и клокочет, того и гляди, перехлестнет через край, и нет на всем материке места, где поэт мог бы приклонить голову. Старики на лавочке взволновались до такой степени, что решились на неслыханные жертвы и, скинувшись, стали покупать газету каждое утро, чтобы не дожидаться, когда ближе к вечеру выйдет сеньор доктор. И когда он появился в скверике, намереваясь свершить обычный и привычный ритуал милосердия, они смогли ответить с надменностью бедняков, получивших возможность оказаться неблагодарными: Спасибо, не нужно — и громко зашелестеть полотнищами страниц, лишний раз доказуя своей кичливостью, что человек по природе — переменчив и неверен.
И Рикардо Рейс, который после того, как завершился отпуск Лидии, вернулся к давнему своему обыкновению спать чуть ли не до обеда, вероятно, последним из жителей Лиссабона узнал о случившемся в Испании военном перевороте. Еще осоловелый от сна, спустился он на лестницу за газетой, поднял ее с коврика, сунул под мышку, зевая, вернулся в квартиру, вот и еще один день начал томительное свое существование, которое притворяется безмятежным спокойствием, и когда заголовок: Восстание в частях испанской армии, хлестнул Рикардо Рейса по глазам, он ощутил головокружение, а заодно и какое-то сосущее чувство внутри, словно внезапно оказался в свободном падении, не будучи твердо уверен в близости земли. Случилось то, чего следовало ожидать. Испанская армия, свято оберегающая честь нации и чтящая традицию, заговорит на языке силы, изгонит торгующих из храма, восстановит павший во прах алтарь отечества, вернет Испании то бессмертное величие, которого она по вине недостойных сынов своих лишилась. Рикардо Рейс прочел эту краткую заметку, а на второй странице обнаружил запоздавшую телеграмму: Мадрид опасается подъема революционного фашистского движения, и предпоследнее слово слегка смутило его — да, разумеется, эта новость пришла из испанской столицы, где находится левое правительство, так что понятно, почему используется такая лексика, хотя понятней было бы, скажи они, например, что поднялись монархисты против республиканцев, и в этом случае Рикардо Рейс знал бы, где свои, ибо он сам — монархист, как мы помним или должны вспомнить, если забыли. Но если генерал Санхурхо, который, согласно гуляющим по Лиссабону слухам, планировал стать во главе испанских монархистов, дал официальное опровержение, о чем нам тоже известно: Не собираюсь, мол, пока покидать пределы Португалии, то вопрос, стало быть, проще, чем кажется, и Рикардо Рейсу нет нужды принимать участие в этой битве, буде грянет она, ибо это — не его битва, а рознь разгорелась между республиканцами такими и этакими. На сегодня газетка выложила все, что знала. Завтра, быть может, сообщит, что движение захлебнулось, мятеж подавлен, и во всей Испании — мир и благодать. Рикардо Рейс не знает, с облегчением или со скорбью встретит он эту весть. Отправляясь обедать, он внимательно вглядывается в лица, вслушивается в разговоры, ощущая даже в воздухе какую-то нервозность, однако это всего лишь — нервозность, остерегающаяся себя самой, не больше и не меньше, проистекающая то ли от скудости сведений, то ли от природной сдержанности в проявлениях чувств, которые касаются столь близкого предмета, да и вообще, как говорится, молчание — золото. Однако по дороге от дома до ресторана он перехватил два-три торжествующих взгляда, заметил два-три лица с выражением меланхолической растерянности, и потому оказался способен понять, что дело тут не в отличии одних республиканцев от других.