Прошло около года после ареста. Но, видать, не совсем дошла гиря до пола, если остался жив. Уцелел посередине всех бед и несчастий. И был этот год всем годам год. Всю осень и зиму валил Павел Рогов архангельский лес. Однажды самого чуть не прихлопнуло мохнатой лесиной. Неопытный напарник из украинцев подставил шест не с того боку, ёлка пошла прямо на Павла. Успел отскочить, но ободрало всего. Быстро зажило, как на собаке. И тифом переболел, и со шпаной схлёстывался. Чего только не было за этот год! Не выжил бы, ежели б не вострый топор: ГПУ ценило хороших плотников. Письма писал в Шибаниху, в Ольховицу, в Ленинград брату Василыо. В ответ не получил ни словечка, хотя одно время было постоянное место жительства. Весной, когда полетела на север птица, Павел не утерпел и вздумал бежать. Уезжали же из барака многие украинцы! Бросил барак, пешком добрался до железной дороги. А там посты… Дежурят на каждом разъезде. Только после второго суда опознал Павел, что такое веселая тюремная жизнь…
Но что значила сухопутная камера по сравнению с плавучей?
Во время погрузки в Архангельске в трюм проникал свет, было заметно, что и как: многоярусные настилы из необрезных досок, узкие проходы, ржавые закругленные корабельные стены, клёпки железных рёбер-шпангоутов. Люди обоих полов и всех возрастов, начиная с грудных младенцев, долго, очень долго спускались из верхнего трюма по отвесной стремянке в эту железную преисподню. По мере того как трюм наполнялся народом, становилось все теснее, детский плач смешался с бабьими криками и мужицкой руганью. В разных местах слышались причитания. Вперемежку со скулящими голосами и подвываниями многие женщины молились вслух. Павла сдвинула, сдавила людская масса, узлы, ящики и чьи-то корзины. И тут свет совершенно исчез. Как в деготь опущенные, люди замерли, все в трюме затихло, но не надолго.
С того момента и остановилось время для Павла Рогова: «что-то часики не ходят, гиря до полу дошла».
Двух завернутых в полотенце хлебных буханок давно не было. Полотенцем Павел подпоясался как кушаком. За все многосуточное плавание покормили всего дважды и то всухомятку. У начальства не надолго хватило трески и галет… Голод сочился по телу сперва легкой тошнотой. Затем как будто исчез и голод. Слабость растеклась по рукам и ногам. Павел преодолел эту первую голодную слабость, почуял было какую-то новую, не испытываемую ранее легкость.
Но сейчас все в нем было иным…
Утробно дрожала стенка железного пароходного брюха, дальний машинный шум отзывался в обшивке. За бортом иногда что-то скрежетало и бухало. Куда их везут? За что? То злые голодные, то горькие от обиды слезы уже не подступали к пересохшему горлу, и уже не душил их Павел разговорами с ненцем Трифоном.
Когда началась килевая качка, подступила, охватила все и всех кошмарная тошнота. В промежутках между приступами блевания сознание Павла двоилось либо совсем пропадало. Выблевывать было нечего, казалось, что само нутро хотело вывернуться наизнанку. Двоилось сознание, и Павлу чудилось, что он катает зачем-то речные круглые камни. То хочет он остановить мельничные махины, то ползет зачем-то по скользкой, как стекло, гумённой долони. Его трясло и корёжило и, казалось, что-то душило. Образы Веры Ивановны и матери Катерины Андреевны, то зимние, то летние, проплывали в сознании и таяли, таяли, исчезая бесследно. То вдруг он пробует бороться с братом Василием, а брат нежданно становится отцом Данилом… Отец звал его голосом ненца Трифона:
— Паска, Паска, оснись! Сходи, попей водиськи, луссе будет…
Павел открыл глаза. Или он стал слепой? Темнота давила со всех сторон, со всех сторон слышались стоны, оханья, надрывный плач. В трюме нечем было дышать. Какая вода? Где вода? Сколько суток прошло? Желудок перестал сокращаться. Стало вдруг легче, и Павел уснул без движений, без кошмарных видений. Потому что уснул океан.
Океан спал, и солнце кругами ходило над ним, и пароход шел неизвестно куда. В трюмах стоял ад кромешный, а «Ян Фабрициус» шел все дальше к далекой Печоре. Иногда, когда вынимали очередного покойника, июльское солнце золотым снопом падало в верхний грузовой трюм, и тогда косвенный свет достигал нижнего трюма. Людские крики и вопли немного стихали. Но темнота снова топила полтысячи трюмных душ…
И кто их считал сейчас, те крестьянские души? Никто не считал ни стариков, ни младенцев, когда на восьмой день плавания «Фабрициус» подошел к Печорской губе…
Охрана открывала пароходные люки. Свежий воздух вместе с лучами незакатного полярного солнышка проник наконец в четыре железных емкости, набитых живыми дровами. Позеленевшие, слабые, люди вылезали наверх. Их толкали снизу, а вверху в грузовом трюме толкали в сторону, чтоб не мешали.
Но из грузовых трюмов на верхнюю палубу уже выбралось несколько человек, уже плач над мертвым младенцем огласил морскую равнину.