Господи, что делать ей? Матрос в каждом письме через Веру наказывает ей поклоны, она же только отмалчивается да отшучивается. Теперь знает про то вся деревня. И все ругают ее, все хвалят ей жениха с черными лентами и светлыми пуговицами. И только две живые души, Вера да Палашка Евграфова, знают, что у Тонюшки на уме. Вон Верушка опять свое твердит: не хватит ли бегать по игрищам? Чего говорить, вот-вот родит Вера второго. Палашка тоже вот-вот… Пусть и незаконного, а ведь давно уж не девка. Одну тебя из всех ровесниц все еще зовут ко столбам. Одна ты выплясываешь на игрищах… Или наказать Верушке, чтобы писали Василию и от нее, от Тони, поклон? Только стоит сказать… «Господи, прости меня, грешную…»
Тоня, не заходя в избу, опять бежит в хлев к своей Красуле. Фонарь как висел, так и висит на штыре. Она пробует отдирать скребницей насохший навоз, корова с непривычки взбрыкивает. Сунулась в другой угол хлева. «Красуля, Красулюшка! — зовет корову хозяйка. — Иди, матушка, сюда!» Корова не хочет ни мыркнуть, ни оглянуться. Теленок бестолково тычется под материнское брюхо. Руки у Тони опущены…
Стук в обшивку выводит девку из слезной задумчивости, она хватает фонарь и бежит из хлева к воротам. Пока бежала да открывала — ушли. Только в снежном смыгу у крыльца торчит осиновая доска со вделанным в нее длинным еловым колом. На доске крупно намалевано зоревым суриком: «Десяцкой».
Тоня поправляет кол, чтобы стоял прямо. Думает: «Чего-то больно скоро дошла очередь. Неужто пошла седьмая неделя?»
В Шибанихе сорок два дома. Пока дойдет очередь быть десятским, минует ровнехонько шесть недель. Не часто приходится быть дому десятским. Раньше дел у десятских было совсем немного. Пустить ночевать проезжих начальников, провести слепого до соседней деревни, загаркать народ, ежели собирался сход, — вот вся забота. Правда, это кроме ночного дежурства, установленного в колхозную пору.
Теперь проезжий начальник не станет ночевать где попало. Зато много собраний. Нищих тоже прибавилось, а нынче и ночевать-то пустят не в каждую избу. Скажут, что тесно, а сами боятся вшей, возьмут да и отправят к десятскому. Как тут и было! Легки нищие на помине…
У крыльца стояла нищенка, но не с корзиной как обычно, а с заплечным мешком. Она молча стояла в мартовской темноте.
— Ты чья? — спросила Тоня. — В дом проходи, чево стоять-то…
Женщина не отозвалась и даже не пошевелилась. Тоня испугалась:
— Ты нищая?
— Ни! Мы украинки… — послышался грудной совсем не старушечий голос. — Я не сама, там ще двое. Засланы…
— Нас к вашей хати послали. Нам тольки до ранку…
Две такие же закутанные женщины и тоже с мешками подошли ближе:
— Добри день…
— Заходите. Здравствуйте. — Тоня открыла сначала ворота в сени, затем дверь в избу, чтобы осветить сени. Она привела выселенок в тепло своей большой пятистенной избы:
— Разболокайтеся!
Женщины сволокли с плеч поклажу и развязали платки. Шерстяные однорядные сачки они не стали снимать.
— Да вы не стесняйтесь! — Тоня уже тащила из кути вчерашние пироги, выставляла из шкафа посуду и сахарницу:
— Ой, чево это вы?
Три миловидные девичьи лица, три пары темных опущенных глаз сверкнули и опять закрылись ресницами.
Неужто плачут? Тоня испугалась и позвала мать, но матери в избе не было, не было ни младшего холостого, ни второго брата с невесткой. Вся родня ушла, наверно, гулять к соседям.
— Садитесь на лавку-то! — Тоня рассердилась и от этого стала смелее. — А я самовар буду ставить…
— Ни! Ничего не треба, нам тильки переночувати. Меня Грунею кличут, а вас не знаемо как кличут.
— Тоней! Огкудова сами-то?
— З-пид Киева… Ратько наша фамиль.
Тонька-пигалица бросилась в куть наливать самовар. Та, что постарше, вытерла слезы, сняла свой летний сачок, под которым оказалась шерстяная зимняя кофта. Двое, что помоложе, тоже сняли сачки. Тоня, щепая лучину, успела с изумлением увидеть яркие украинские сарафаны и кофты. Но когда глянула на ноги выселенок, сердце сжалось. Что это у них на ногах? Какая-то смесь обледенелых веревок и тряпок, что-то совсем несуразное вместо валенок. Тоня на время отступилась от самовара и кинулась искать на печи сухие теплые валенки.
Пришел Евстафий, но поздороваться постеснялся. Прибежала мать из хлева и долго охала и всплескивала руками, когда узнала что к чему:
— Матушки! Да как это вы эк? Да откуда за день-то пришли? Ой, Господи… Ну-ко, полезайте на печь-то, погрийтесь пока. Полезайте ради Христа! У нас печь-то большая, уляжетесь вси три. Тонюшка, подай чево в изголовье-то. Есташка, чево сидишь? Постели-то притащи с повети, пусть отумятся с холоду…