Простодушные немногочисленные мои читатели или поэты-эклектики, да и просто поэты-традиционалисты, думают, что я пишу с ними на одном языке. Нет — при всей простоте и ясности — пишу на другом. В чем же отличие? Я вырабатывал (и вырабатываю) этот новый язык годами. Тут всё за (под) оболочкой обычного повествования: малозаметный семантический сдвиг; фонетическая спайка — “игра”; скрытое “абсурдное” утверждение; “расфокусированый” парадокс; при внутренней твердости настроения и моральном стержне — неназойливость убеждений. Ну и, конечно, предельная точность эпитетов (часто бывает до десятка вариантов одного эпитета); точность и новизна, не броская (что, по-моему, особенно ценно), но безусловная.
Американцы в 1944 году провели ковровую бомбардировку Дрездена. Кажется, мы все теперь понимаем, какое же это варварство. Дрезден принадлежал — со всеми своими сокровищами — не им, не немцам, а всему совокупному европейскому человечеству прошлого, настоящего, будущего… Однако не все, да можно сказать, считаные единицы!
Десяти лет не прошло со времени бомбежек косовских византийских храмов-жемчужин самолетами НАТО, и не в войну — в цивилизованной
цветущей Европе. И никто так и не пришел в ужас, и запропагандированные прессой уже “нового эона” обыватели одобряли…
Хуже того, сербов сломали, перемололи, и они сами — в большинстве своем — стремятся теперь в тот “протекторат”, который им уготовили их бомбившие.
Начинаю пугаться своих снов: они населены неизвестными мне наяву персонажами: они действуют, формуют сюжеты, они телесны и у них свои лица. Иногда в действии сна сам я даже и “не просматриваюсь”, во всяком случае, проснувшись, себя не помню.
Масонская тема имеет консистенцию вара — в ней увязаешь. Тему еврейскую Солженицын одолел. А масонскую постарался обойти. Об этой важной компоненте Русской, и Французской, и мировой Революции он почти не сказал.
Как не заметил я, в сущности, компьютерно-сетевой революции, так полупросмотрел по рассеянности и из брезгливости нарождение (отчасти связанное и с ней) новой культуры, своим безобразием никак не уступающей соцреалистической (по необходимости, кстати, намного более целомудренной). Безбожная пустота, отсутствие нравственного идеала и вполне неряшливое качество исполнения — ее обязательные признаки (во всяком случае, первые два, третий… есть еще “старички”, пробующие стилистически и даже интонационно тягаться с Набоковым).
Но все больше словесного поноса и азартной игры с возможным заказчиком (у Гандлевского, кстати, при всех его “цветах зла”, такой идеал есть: это человеческая, экзистенциальная — назло всему — порядочность).
21 мая —
славный памятный день! Долгая длинная прогулка по променаду в
St. Germain-en-Laye. Древняя тенистая лесопарковая аллея, упирающаяся
в каменную кладку стены. В стене дверца, и в ней в солнечном мареве — крошечная Эйфелева башня на горизонте.
С. Д. Толь. “Ночные братья”, М., 2000. Мих. Смолин в предисловии пишет, что в случае удачи декабристского заговора “Оптину пустынь (как и другие монастыри) разорили бы на сто лет ранее и убили бы ее старчество в самом зародыше, а такие монахи, как преподобный Серафим Саровский или святитель Филарет Московский, открыли бы сонм новомучеников уже в XIX столетии”. Это правда.
23 мая.
Перечитал — лет эдак через 50 — “Каштанку”. Рассказы и повести “от лица” животных мне особенно раздирают душу (“Холстомер”, “Верный Руслан”).
И это — какой сильный рассказ. А дрессировщик — самая трагическая фигура. Еще и потому — что с той минуты как в цирке вдруг раздалось, позвали “Каштанка!”, он “исчезает” вовсе, словно его и не было. Прием новейшего времени. Толстой, Достоевский обязательно еще что-нибудь о нем бы добавили.
Бывает же такое на свете — сегодня первое, что прочитал в Интернете: в Питере из Драматического театра сбежала Каштанка, уже несколько лет игравшая там “себя” в спектакле по Чехову.
26 мая.
Каждая революция направлена на все большее уплощение человека и высвобождение мира от христианских смыслов. Мое поколение пережило две революции: сексуальную 1968 года, застрельщиком которой была Франция (приблизившая тем самым кончину своей культуры), и технотронно-компьютерную, телекоммуникативную — “освободившую” человека от книжно-эпистолярной культуры (и обе освободили его от значимого искусства). Революции эти были бескровные, отчасти перманентные — потому даже как бы и незаметные. При первой я сидел за железным занавесом, был молод, а потому не понимал ничего, довольствуясь отголосками ее антуража: длинные волосы и т. п. Вторую просмотрел по рассеянности и отсутствию технических интересов. Так что вроде бы прожил в “мирное” время. А на самом деле — во время колоссального сдвига в сторону “финиша”.