Днем с туманцем зашел на кладбище Трокадеро и вполне неожиданно наткнулся там на могилу Эд. Мане: зеленой меди бюстик на колонне. Люблю Мане смолоду, но масштаб его понял только на его ретроспективе в Grand-Palais в конце 80-х годов. Какой рафинированный художник, живописный аналог Пруста.
О. М. временами от души хотел поверить в советское. “Он был бескомпромиссен во всем, что относилось к искусству или морали (Кузин тут, видимо, имеет в виду твердость гражданского поведения. — Ю. К.). Я не сомневаюсь, что, если бы я резко разошелся с ним в этих областях, наша дружба стала бы невозможной. Но когда он начинал свое очередное правоверное чириканье, а я на это бурно негодовал…” и т. п. Значит, таковое все-таки было, даже и с глазу на глаз.
А захватывала ли меня когда-нибудь своей идеологией какая-нибудь эпоха: советская, ельцинская, теперь? Нет, “правоверного чириканья” за мною никогда не водилось.
Какая устойчивая (как к эклектику?), “цеховая”, я бы сказал серебряновековская, неприязнь О. М. — к Бунину. Когда Кузин прочитал ему:
Ночь тишиной и мраком истомила.
Когда конец?
Ночь, как верблюд, легла и отдалила
От головы крестец.
“О. Э. почти шепотом сказал: „Как хорошо. Чье это?” Я назвал автора”. Мандельштам сразу скривился и стал ругаться.
У Анненского Кузин ценил одно только стихотворение “Идеал” (перевод Сюлли-Прюдома). Сейчас разыскал его. Оказывается, “Среди миров” — парафраз Прюдома. Перечитал и “Среди миров” — “томлюсь”, “молю” — ветошь времени (так же как и бесчисленные заглавные буквы).
23 января, пятница.
Яркий желток заката под тучей. Перешли (с Н.) мост Альма, на глазах все меркло.
“Идиот”, “Бесы”, “Смерть Ивана Ильича” — что и говорить, страшные вещи. Но почему “Каштанка”, “Муму”, “Холстомер” производят на меня более удручающее — без катарсиса — впечатление? Да потому, что животные беззащитнее, зависимее — и “несправедливость” в отношении их воспринимаю острее. Смерть Ивана Ильича не так печальна, как каштанковского гуся.
“И славы ждал, и славы не дождался” (Ахматова об Анненском). В отношении Анненского, возможно, так все и было. Но никогда не пришло бы мне в голову вставлять эту проблему в стихи как драму.
У Ахматовой какое-то… олимпийское самолюбование. (И тотальная экстраполяция собственной жажды славы — вовне.) С годами это начинает нравиться мне в ней все меньше и меньше.
Об Ахматовой у Н. Я. совершенно точно (и это то, что все больше мешает мне А. А. зачитываться): “У нее, наряду с божественными стихами, — все время капельки того, что вызывает оскомину. Это ее самовлюбленность: движущая сила большинства стихов”.
27 января, вторник.
Сон: покупаю два килограмма неочищенного физалиса в сухих, шуршащих по-бумажному шкурках. Попробовал, а потом покупаю.
14 августа 1969 года Лев Гумилев пишет Кузину: “Задержала меня мамина намогильная плита, которую собирались вырубить и установить в начале августа, а ее и сейчас нет. Мое присутствие необходимо, потому что без меня ее вовсе не установят, а кончить могилу надо”. Китчевый ансамбль на ахматовской могиле — дело вкуса Л. Гумилева, “вкуса евразийца” — пошутил я (а Найман усмехнулся).
“Что Лева одержим, — писал 8.V.70 Кузин сестре, О. С. Кузиной, — это мне было ясно и после первого его приезда. Но теперь я понял, что главная причина всякой чуши, какую он несет, — отсутствие европейского образования <...> которое закончилось на моем поколении. <...> А вести споры с людьми, знающими только то, что напечатано на русском языке (в лучшем случае — еще и на английском), бесполезно и очень утомительно”.
Патриарх Кирилл.
Невероятно, но факт: в новостной программе Первого канала о выборах Патриарха не было сказано ни слова.
Остаток жизни предстоит прожить вот с этим Патриархом. “Конкурентом” ему был влад. Климент. Сейчас говорили со Струве, а он до того — с Москвой. Отец Валентин (Асмус): “Владыка Климент имеет все недостатки вл. Кирилла и ни одного из его достоинств”. Чего ж…
Н. Я. Мандельштам в 60-е годы снимала летом комнату в Переделкине. И в письмах, приглашая друзей, вынуждена была пояснять: “Писательский поселок Переделкино”. И ей сразу становилось совестно и досадно; и она трогательно каждый раз спешила оговориться: “Писатели, конечно, говно, ну да...”
Какая она была хорошая, хоть и “стерва”.
Чужою нестерпимой болью, драмой, страшными обстоятельствами опалило меня в благополуч. Париже через 70 лет: от писем Кузину — Н. Мандельштам.
Когда я перечитываю “К пустой земле невольно припадая…”, каждый раз кровь бросается мне в голову, как не бросается, когда я даже читаю Пушкина. Это, возможно, высшее поэтическое откровение из всех возможных.
Мольбы Н. Я. уничтожить ее письма Кузину — понятны. Но его нежелание это сделать — тоже: письма человека в невыносимых обстоятельствах — собственность Истории. Они — человечнее и значительнее (и правдивее) ее мемуаров.