Я пришёл в себя и увидел, что лежу на полу в нашем домике. Поднял руку, пощупал голову. На лбу моём лежал пропитанный кровью носовой платок. Меня тошнило, и всё плыло перед глазами. Наверно, я снова потерял сознание и снова очнулся. Поднять голову и осмотреться я был не в силах, но почувствовал, что нахожусь в домике один. Пощупал рукой и наткнулся на жестяную кружку, — почему-то она очутилась на полу, рядом со мной. Потом мои пальцы нащупали листок бумаги, прижатый кружкой. Я взял его, поднял над головой и с трудом прочёл.
Это была записка от Вострякова. Он писал, что я тяжело ранен, что он перетащил меня сюда, в домик, перевязал, но, будучи убеждён в необходимости для меня срочной медицинской помощи, решил пробиться к берегу — поднять тревогу и спасти мою жизнь.
Слово «пробиться» было подчёркнуто. Кажется, я снова потерял сознание, а когда очнулся, то увидел склонившуюся надо мной… Ольгу Алексеевну Миронову.
Как всё это произошло и почему она оказалась здесь, я узнал уже позже, с её слов. Оказывается, она, возвращаясь с работы, торопилась к автобусу и увидела медленно идущего вдоль берега Вострякова. Он поспешно подбежал к ней и сказал, что произошло несчастье, я ранен, потерял много крови и что он с трудом добрался до берега и теперь спешит на базу за помощью. Понимая, что пройдёт немало времени, пока найдут врача, транспорт, Ольга Алексеевна предложила Вострякову немедленно сообщить на базу о происшедшем и тотчас же вместе с нею вернуться на лёд. Она добавила, что имеет некоторый опыт ухода за ранеными: когда-то на фронте она была в госпитале и ей доводилось помогать врачам в качестве санитарки… Но Востряков ответил, что это бессмысленно, что надо ждать врача, к тому же он просто не в силах снова проделать путь по льду.
И тогда Ольга Алексеевна пошла одна. В ясные дни она видела с берега наш маленький лагерь и была уверена, что это очень близко. Как ей удалось дойти сквозь этот ураган, в снежной мгле, не знаю. Но она дошла.
Всё дальнейшее, что относится непосредственно ко мне, вряд ли представляет для вас интерес. Но то, что касается Оли, я должен вам рассказать. И дело не в том, что я истёк бы кровью, если бы она не пришла. Речь о другом. Я уже говорил вам: Востряков настойчиво ухаживал за Ольгой Алексеевной. Со стыдом ещё раз признаюсь, я старался содействовать их отношениям. Теперь же я видел свой долг в обратном: предостеречь Олю, раскрыть ей глаза на Вострякова… И я рассказал ей обо всём, что произошло в этом домике…
А дальше события развивались так.
Когда я выписался из больницы и вернулся сюда, первым человеком, которого встретил, был Востряков. Очевидно, он заранее узнал день и час моего возвращения. Востряков поздравил меня с выздоровлением и стал велеречиво рассказывать, с каким трудом ему удалось добраться в тот день до берега. Смысл его рассказа сводился к одному: ради спасения моей жизни он совершил подвиг, пренебрёг смертельной опасностью, добрался до базы и поднял тревогу.
Я молчал. Мне было противно видеть и слушать Вострякова. Для меня он уже не существовал. Но ему-то я был очень нужен. Издалека, исподволь, как о чём-то нелепом, противоестественном, он сказал, что на нашей станции ходят какие-то тёмные, компрометирующие его слухи, будто он бросил меня одного, истекающего кровью, и даже не воспользовался имевшейся в домике аптечкой, которую потом обнаружила Миронова. Но ведь каждому непредубеждённому человеку ясно: в той обстановке первым его побуждением было поспешить на берег, поднять тревогу! Ведь у него нет никаких медицинских навыков. Он наскоро перевязал меня тем, что попалось под руку. Мысль об аптечке ему тогда и в голову не пришла. А Миронова с ним почему-то едва здоровается. В коллективе распространяются тёмные слухи…
Сначала я слушал Вострякова с полным безразличием, а потом стал ощущать острое любопытство. Он ни словом не упомянул о том разговоре, который произошёл у нас в домике. Как будто ссоры не существовало. Как будто я не понимал, что моё ранение было для него выходом из положения, отличным предлогом для того, чтобы сбежать. Или он полагал, что ранение отшибло у меня память?..