Понятие дня и понятие ночи в смысле движения жизни и замирания жизни менее всего применимы к Москве; схваченные, как обручами, четырьмя замкнутыми кольцами дорог улицы, проспекты и площади этого огромного города никогда не погружаются во мрак и к полуночному часу освобождаются от машин и людей ровно настолько, чтобы теплый ветер с подольских лесов или северный от Клязьминского водохранилища и тоже лесных и комариных мест, просквозив вдоль кирпичных и бетонных громад, мог подхватить и вынести за пределы города отработанный и серый от выхлопных газов и поднятой пыли воздух и заполнить проезды, переулки и улицы пусть слабым, пусть еле уловимым настоем хвои, запахом трав, зацветшей березы, орешника, грибной и всякой иной пряной и неповторимой лесной прели, и, как ни едок, как ни стоек бензинный дух асфальта, как ни холодны и ни мертвы застывшие глыбы домов, по утрам все вокруг кажется обновленным, отдохнувшим и свежим, и в эту свежесть, спеша поглотить ее, устремляются разбуженные толпы людей и машин. Нет, жизнь Москвы не замирает ни на час, как это бывает в деревнях или районных центрах, где по ночам только сельповские сторожа, сидя на деревянных крылечках в тулупах и с двустволками между сомкнутых рук и колен, покашливают иногда для острастки в минуты пробуждения, или как в небольших городах, где в станционных залах ожидания томятся и ворочаются до рассвета на отшлифованных задами и спинами утюгообразных дубовых скамьях одинокие и семейные, куда-то и зачем-то отбывающие и прибывающие пассажиры; окруженная аэродромами и гудящими, как весенние ульи, вокзалами, на которые ежеминутно прибывают и с которых ежеминутно отбывают сотни поездов и электричек, увозящих и привозящих тысячи людей, которые затем, каждый со своею нуждою, болью и радостью, как река в излучине, разбившись на рукава и струйки, устремляются к автобусным и троллейбусным остановкам, выстраиваются в очереди у стоянок такси и нескончаемою лентой текут вверх и вниз по эскалаторам метро, — Москва только чуть замедляет ритм к ночи, как пульс у спящего человека; и этот ночной ритм, все движение в центре и вокруг сливаются в один непрерывный звук, который, стоит только положить голову на подушку, по стенам, от пола, по деревянным и металлическим ножкам кроватей сейчас же передается слуху; он исходит как будто от самого центра земли, и от него нельзя избавиться; иногда он раздражает, иногда успокаивает, создавая впечатление сопричастности малого с большим, судьбы одного человека с жизнью и судьбою общей массы людей, но чаще, как это было теперь с лежавшей на кушетке Наташей, трудовое ворчание ночного города воспринимается как нечто привычное и вошедшее в быт так же, как все окружающее, естественное и необходимое человеку: воздух, еда, жилье, одежда, работа; оно просто не замечается и не слышится ими. Для Наташи в эти минуты не существовало ничего, кроме мира, который не от желания и воли, а от принуждавших к тому обстоятельств складывался в ее сознании. Мир этот не был целостным, и жизнь в нем текла не с той последовательностью, как она текла на самом деле, а перескакивала с одного на другое, то унося далеко вперед, в будущее, которое представлялось полной согласия и понимания совместной жизнью с Арсением, то отбрасывая назад, где тоже было много дорогого, с чем Наташа рассталась, но что именно оттого, что казалось недоступным теперь, с особою силою притягивало ее; то вдруг не было ни будущего, ни прошлого, а все сосредоточивалось лишь на том, что вот-вот в темноте подойдет Арсений, и временами она даже будто слышала, как он встает и направляется к ней. Она не поняла и не вдавалась в подробности, почему он постелил себе у двери; она только думала, что все, наверное, было бы не так и она, наверное, испытывала иные чувства, если бы этой ожидавшейся ею минуте предшествовало то возвышенное и торжественное, что люди называют свадьбой. От желания восполнить недостающее она старалась представить, как и что было бы на ее свадьбе, если бы она состоялась, и это