— Я говорю ему (речь шла о Мите): молодой человек, две тысячи лет назад миру уже сказано было «не убий», сказано Иисусом Христом, но мир убивал и будет убивать. Будет убивать даже в том случае, если новый Христос, объявившись, опять скажет: «Не убий!» Уж не считаете ли вы себя этим новоявленным Иисусом? — И Куркйн своим тяжелым, похожим на танк лицом сделал то выражение, которое должно было сказать всем, как он относился к Мите и его затее. В сущности же, при первом же взгляде на Митины работы Афанасий Юрьевич понял, что о них не то чтобы нельзя было что-то сказать в печати (он все мерил тем, что могло и что не могло быть гласным и в соответствии с этим могло или не могло прибавить той шумоватой, разумеется с допустимыми возможностями, славы, ради которой и делалось все им и, как поплавок, держало на поверхности его), — сказать в печати о Митиных работах было можно, но э т о было не тем, на что в силу своей репутации он должен был и мог откликнуться. — И что, вы думаете, ответил мне этот юнец? — продолжал Куркйн. — «Как вам будет угодно», — сказал он. Но ведь это, извините, равносильно признать себя Христом! — Тяжелые брови его поднялись, и в открытых глазах еще яснее проступило все его отношение к Мите.
— Вот что из таланта может сделать провинция, — заметил кто-то.
— Да, представьте себе, да, — сейчас же согласился Афанасий Юрьевич, повернувшись лицом к говорившему и мельком и пронизывающе (во время этого поворота) бросив взгляд на вошедшего Мещерякова.
Куркину дано было понять тотчас же после знакомства с Мещеряковым, что доцент хочет сблизиться с ним. Цель сближения не была ясна ни Афанасию Юрьевичу, ни тому, кто сказал ему это; но вместе с тем было очевидно, что Мещерякову что-то надо, и потому Куркйн таким пронизывающим взглядом встретил его.
Куркйн называл себя человеком дела и не признавал полезными тех, кому хотелось только стоять против течения; такими, впрочем, он считал всех, кто так ли, иначе ли примыкал к нему; и потому точно так же подумал теперь о Мещерякове, увидев в нем лишь одного из поклонников своего авторитета, хотя взгляды Мещерякова на это так называемое движение западничества не только разнились с главною целью Куркина, состоявшей в том, чтобы благодаря этому движению постоянно держаться на виду, но были прямо противоположны этой цели и заключали в себе желание блага не для себя, а для народа. Куркйн не понимал этого и отводил Мещерякову лишь ту обычную роль хлопальщика в ладоши — своим высказываниям, делам и авторитету, — в соответствии с которой и ждал теперь (прежде чем будет объявлена просьба) этих именно действий от него.
— Ну-с, осмотрели? — сказал он, тяжело и в упор глядя на Мещерякова, который, вне всякого сомнения, должен бы поддержать только что изложенное Куркиным.
— Вы знаете, у меня иное мнение, — ответил Мещеряков, странно и необъяснимо, как он всегда думал потом, ощутив в себе желание возразить Куркину, как всегда возражал своему коллеге по институту доценту Карнаухову, с которым расходился во взглядах и на историю, и на понятие народной жизни, и на то, что надо пробуждать и активизировать в самой этой жизни. — Надо подумать, я не определил, не понял еще, — сказал он, в то время как именно в эти минуты ясно увидел, что представлял собою Митя со своим замыслом, что был сам он, Мещеряков, со своими взглядами на историю и жизнь, что был Куркйн и так называемое движение западничества и ч т о были почвенники, представителей которых не было здесь, за чаем, но которые живо и во всей своей совокупности всплыли в воображении Мещерякова. Он, как это часто бывает при прояснениях мысли, долго и кропотливо обдумывавшейся прежде, вдруг понял, что те западники, которые (как он) за народ, и те почвенники, которые за народ, сходятся в главных своих целях, но что те западники, которые для себя (каким был Куркйн), и те почвенники, которые точно так же для себя, тоже сходятся в своих приемах и целях; он понял, что нет ни так называемых западников, ни так называемых почвенников и спора и расхождений между ними, а есть только те, кто за народ, и те, кто для себя, и все дело в этом, а споры и расхождения — это лишь та видимость борьбы, в которой всегда должны быть лидеры и паства, коей несть числа, и борьба эта как раз и создает впечатление остроты жизни и держит на поверхности тех, кто иным, то есть настоящим, трудом не способен достичь положения и славы.
Мещеряков так ясно понял это, что на мгновенье оторопел от этой своей ясности мысли, и по лицу его пробежала та краска смущения, которая и Куркиным и всеми другими, кто был с ним, в том числе и женой и Лией, была воспринята как выражение неловкости за произнесенные слова.