— Да. Боялся-то боялся, а первым тогда, на Тельтов-канале, в воду прыгнул и первым на той стороне оказался. Его убило на моих глазах. Немцы в него, по-моему, не меньше полсотни пуль вогнали. Привстал для перебежки и прямо под пулеметную очередь. Пули трассирующие, так цепочкой в живот, а он не падает, стоит. Пули цепочкой в него, как в ловушку, а он стоит. Сколько я видел смертей, но так, как Гаврилов...
— Что говорить, — перебил Сергей Иванович, еще более проникаясь тем грустным настроением, какое, как ему казалось, было самым естественным теперь. — Ведь каждый сантиметр воздуха простреливался.
— Как же, помню. А Митя Гаврилов — это сын того самого нашего старшины Гаврилова. Но ты спроси, как я его отыскал, — сказал Семен. — Тут целая история. И началась она, собственно, ни с чего, с разговора. В Курляндии, кажется, теперь точно не помню, сидели мы с ним в землянке. «Ты знаешь, лейтенант, — говорит он мне, — если убьют, ничего мне не жаль: кому что написано на роду, то и будет; а жаль мне сына, который сиротой останется, кто в люди выведет?» Ну, сказал и сказал, и забылось вроде, а выходит — ан! — не забылось. — Было заметно, как Семен оживился, произнося это, и впервые за весь вечер почувствовал себя будто свободным перед Сергеем Ивановичем; в истории с Митей Гавриловым ему нечего было скрывать, Митя был для него той светлой полосою жизни, где все было правдиво и было дорого Семену. — Я не скажу, чтобы совесть мучила, нет, — говорил он. — Просто, может быть, потому, что своих у меня нет, вот и захотелось разыскать сына бывшего моего старшины. Сделать это было нетрудно, он наш, пензенский. В военкомат и... закрутилось все. Поехал в Терентьевку, километрах в восьмидесяти отсюда. — Сергей Иванович, упершись локтями в стол и положив подбородок на сцепленные в пальцах руки, со вниманием слушал; рассказ производил на него впечатление не тем, что был интересен, а тем, что все это являлось продолжением памятных ему событий. Он не перебивал Семена, и казалось, вместе с ним въезжал в незнакомую ему Терентьевку и шагал к дому, в котором, как сказали в сельском Совете, жила теперь лишь одинокая старуха баптистка, которая получала пособие за погибшего на войне сына (отца Мити) и которой соседи и колхоз помогали засадить и убрать огород. В рассказе все было грустно; грустно не потому, что изба и двор являли собою полное запустение; по двору ходила женщина, которой было безразлично все, и она уже с трудом вспоминала и о своих погибших сыновьях, и о погибшем муже, и об умершей после родов невестке (Митиной матери), и об уехавшем в Пензу, в училище, внуке. — Что меня поразило, — говорил Семен, — так это ее глаза. Они были мертвы, пусты, она уже не жила, а только пила, ела, ходила. — Он, к удивлению своему, приводил подробности, какие давно уже были, казалось, забыты им, и говорил, что был точно такой же летний вечер с прохладою и сыростью, какой был сегодня, и что сидел он с Митиной бабушкой, Антиповной (он с ясностью помнил и это, как величали ее), в избе и она поила его чаем из самовара. Самовар был разожжен прибежавшею соседскою девочкой и ею же был затем внесен и поставлен на стол, и Антиповна только разливала, ставя чашки не под кран, а мимо, и Семену приходилось помогать ей. Он помнил, что волосы у нее были седые и настолько редкие, что сквозь них ясно просматривалась розовая кожа головы; усыхающее лицо ее было в морщинах, которые подчеркивались верхним светом, и точно такими же морщинами были покрыты усыхающие руки, которые, как только она прикасалась ими к хлебу, сахару или блюдцу, начинали биться мелкой дрожью. Руки эти особенно помнились Семену, потому что старая женщина долго, на свету, над столом, открывала украшенный поржавевшими жестяными чешуйками ларец, где хранились похоронные на сыновей, мужа и невестку. — Она показывала их, как фотографии, — говорил Семен. — У нее была своя иллюзия жизни, на нее тяжело было смотреть, а чем я мог помочь ей? — Вопрос этот Семен не раз задавал себе прежде, но он и теперь не видел, как ответить на него, и продолжал: — Второй раз я приехал в Терентьевку спустя два года, с Митей: старуха умерла, и мы хоронили ее.