Р. Гринберг с этим не согласился и стал доказывать многогранность Пастернака и упомянул о его историософии, о которой я мог бы отлично написать. Я не стал спорить, обещал подумать и в результате получилась статья, появившаяся в No 1 "Воздушных Путей". Она касалась понимания истории в русском религиозном сознании и отношения Пастернака к истории. Устами дяди доктора Живаго, Веденяпина, Пастернак определял историю, как "вторую вселенную, воздвигаемую человечеством в ответ на явление смерти".
Это было у него не случайно, а связано с общим миропониманием, близким Достоевскому и особенно Владимиру Соловьеву.
Вместе с последним Пастернак воспринимал историю в {249} максималистически-православном варианте с личным бессмертием и воскресением всех людей в духе и во плоти. Только традиционная эсхатология, или учение о катастрофическом конце мировой истории, растворена у Пастернака в радостном приятии божественного дара жизни, в котором, оказывается, уже воплощено воскресение. "Вот вы опасаетесь, воскреснете ли вы, а вы уже воскресли, когда родились, и этого не заметили... В других вы были, в других останетесь. И какая вам разница, что потом это будет называться памятью".
Конечно, если через воскресение прошел уже каждый родившийся, "перевоплощенный", и вторичное воскресение ему обеспечено в грядущем, в памяти, ни для какой мистики места нет, больше того - самая проблема бессмертия и воскресения отпадает. Но от слова не станется, говорят не без основания, и назвать воскресение памятью - положения не меняет, в частности потому, что Пастернак, в отличие от большинства верующих православных, чужд трагическому восприятию мира и, в частности, смерти, как "онтологического" или "крайнего зла", по выражению Соловьева, "последнего врага", по словам апостола Павла.
В "Докторе Живаго" звучит радостный гимн жизни, бытию человека, всему тварному миру. "О, как сладко существовать! Как сладко жить на свете и любить жизнь. О, как всегда тянет сказать спасибо самой жизни, самому существованию, сказать это им в лицо". Пастернак восторгается "чудом жизни", благословляет "божественную жизнь", если не как язычник, то как дитя светлой эпохи Возрождения. Его восторги при описании жизненного быта порой производят впечатление гротеска или насмешки над "чудом жизни" ... "Чистота белья, чистота комнат, чистота их очертаний, сливаясь с чистотой ночи, снега, звезд и месяца в одну равнозначную, сквозь сердце пропущенную волну, заставили его ликовать и плакать от чувства торжествующей чистоты существования .. . Господи! Господи ! - готов был шептать он - и всё это мне! За что мне Так много".
Надо ли подчеркивать, что мне все эти восприятия и гимны были и остались совершенно чужды. Свое отношение к жизни и смерти в 1959 году я формулировал: если смерть неизбежна, преходящая жизнь утрачивает смысл, остается в подвешенном состоянии, непонятной и неоправданной. Если же жизнь осмысленна и имеет конечную цель, бессмысленным становится ее конец, смерть. "И какой конец, чтобы длить мне жизнь мою", - восклицал еще многострадальный Иов. "Для дерева есть надежда, что оно, если и будет срублено, снова оживет, и отрасли от него выходить не перестанут ... А человек умирает и распадается; отошел и где он?" - "Нет памяти о прежнем, да и о том, что будет, не останется памяти у тех, кто будет после", - возвестил Екклесиаст.
Пастернак в отношении к истории тоже близок к Владимиру Соловьеву, но парадоксальнее его. Для Пастернака истории подлинной, в смысле свободы личности и идеи жизни, как жертвы, не было у древних. "Там было сангвиническое свинство оспою изрытых Калигул, не подозревавших как бездарен всякий поработитель ...
{250} Века и поколения только после Христа вздохнули свободно. Только после Него началась жизнь в потомстве, и человек умирает не на улице под забором, а у себя дома, в разгаре работ, посвященных преодолению смерти, умирает, сам посвященный этой теме".
Поэтическое воображение уносит Пастернака-автора очень далеко в двояком направлении. Он без колебаний скидывает со счетов всю дохристианскую, языческую и религиозную историю и культуру. И он проходит мимо Калигул новой и новейшей истории, может быть и не изрытых оспой, но не менее древних жестоких, творивших едва ли не худшее "сангвиническое свинство" и поработивших целые континенты. Идиллической изображает Пастернак и жизнь, наступившую будто бы с новой эрой, когда и сейчас, почти двадцать веков спустя, человек нередко всё еще умирает не у себя дома и даже не под забором.
Не случайно евреям в Израиле приписывают горькую шутку: после Гитлера верить в Бога - богохульство. То же можно было бы сказать применительно к подсоветскому населению после Ленина и Сталина.
Близкий по мировоззрению к Соловьеву, Пастернак был близок к Достоевскому и по своей эсхатологии. В отношении же к человеку и природе он был ближе к Толстому, считавшему жизнь, как и Пастернак, величайшим благом, за которое человек обязан бесконечной благодарностью Господу Богу.