Пессимизм» ли это? Кто так думает, тому необходима ложь во спасение или пелена из идеалов или утопий, устоять перед видом реальности и избавиться от него. Возможно, что так поступает большинство белых людей; в этом столетии — определенно, ну а в последующих? Их предки во времена переселения народов и крестовых походов поступали иначе. Они презирали это как трусость. Из этой трусости перед жизнью в индийской культуре аналогичного периода возникли буддизм и родственные ему направления, которые становятся у нас модными. Вполне возможно, что здесь возникает некая поздняя религия Запада, то ли в христианском облачении, то ли нет, кто может это знать? Религиозное «обновление», сменяющее рационализм как мировоззрение, содержит в себе, прежде всего, возможность появления новых религий. Усталые, трусливые, состарившиеся души хотят убежать из этого времени куда-нибудь подальше, где их убаюкают в забытьи посредством причудливых учений и обрядов лучше, чем это умеют христианские церкви.
Существует нордическое чувство мира — от Англии до Японии — полное радости именно от тяжести человеческой судьбы. Ей бросают вызов, чтобы победить. И с гордостью погибают, если она окажется сильнее, чем собственная воля. Об этом мы узнаем из древних текстов «Махабхараты» [39], повествующих о борьбе между Кауравами [40] и Пандавами [41], из Гомера [42], Пиндара [43] и Эсхила [44], из германских сказаний о героях и из Шекспира, из некоторых песен китайской «Шу-Цзин»[45] и круга японских самураев. Такое трагическое понимание жизни не исчезло и сегодня, оно переживет в будущем новый расцвет, который уже пережило в мировой войне. Поэтому все великие поэты всех нордических культур были трагиками, а трагедия через балладу и эпос стала глубочайшей формой этого мужественного пессимизма. Кто не может переживать трагедию, переносить ее, тот не может быть и фигурой мирового масштаба. Кто не пережил историю, какова она есть в действительности, то есть как трагическую, пронизанную судьбой, не имеющую ни смысла, ни цели, ни морали, тот не в состоянии и творить историю. Здесь расходятся побеждающий и побежденный этос человеческого бытия. Жизнь отдельного человека не важна ни для кого в той же мере, как для него самого: все зависит от того, хочет ли он спасти ее от истории или готов пожертвовать ею. История не имеет ничего общего с человеческой логикой. Гроза, землетрясение, поток лавы, без разбора уничтожающие человеческие жизни — они родственны непланомерным стихийным событиям мировой истории. И если погибают целые народы, а древние города состарившихся культур горят или превращаются в руины, то Земля продолжает спокойно вращаться вокруг Солнца, а звезды — описывать свои орбиты.
Человек — хищник. Я буду повторять это всегда. Все образцы добродетели и социальной этики, которые хотят быть или стать выше этого, являются всего лишь хищниками со сломанными зубами, ненавидящими других из-за нападений, которых сами благоразумно избегают. Посмотрите на них: они настолько слабы, что не могут читать книг о войне, но выбегают на улицу, если случится несчастный случай, чтобы возбудить свои нервы кровью и криками, а если они не способны уже и на это, тогда наслаждаются этим в кино и иллюстрированных изданиях. Если я называю человека хищником, то кого я при этом унижаю, человека или животное? Ибо великие хищники — это благородные создания совершенной формы и без лживости человеческой морали из слабости.
Они кричат: «Нет войне!», но желают вести классовую борьбу. Они негодуют, когда казнят маньяка, но втайне получают удовольствие от известия о смерти своего политического противника. Разве они когда-либо возражали против бойни, устроенной большевиками? Нет, борьба есть древний факт жизни и сама жизнь, и даже самому жалкому пацифисту не удастся до конца истребить в своей душе удовольствие от нее. По меньшей мере, теоретически он был бы рад победить и уничтожить всех противников пацифизма.
Чем глубже мы вступаем в эпоху цезаризма фаустовского мира, тем более становится ясно, кто нравственно предопределен стать субъектом, а кто — объектом исторических событий. Печальное шествие улучшателей мира, которое, начиная с Руссо, неуклюже продвигалось через эти столетия, закончилось, оставив после себя в качестве единственного памятника своего существования горы печатной бумаги. На их место приходят цезари. Вновь вступает в свои вечные права большая политика как искусство возможного, далекое от всех систем и теорий, как умение со знанием дела использовать факты, подобно искусному наезднику управлять миром при помощи шпор.