Будур продолжала жить в своём обычном ритме, ходила на работу и в кафе «Султанша». Она сидела там и смотрела в большие окна на доки с лесом мачт и стальных надстроек, на верхушку маяка в конце пристани, а вокруг неё текли разговоры. За их столиками часто стали появляться Хасан и Тристан, сидевшие среди них, как улитки на берегу после отлива, мокро блестящие под лунным светом. Полемика и поэзия Хасана сделали его фигурой, с которой приходилось считаться, что признавал весь городской авангард, кто с энтузиазмом, а кто и нехотя. Сам Хасан говорил о своей репутации с усмешкой, которую пытался выдавать за скромность, лукавой улыбкой, вот так, мимоходом, демонстрируя своё влияние. Будур он нравился, хотя она и отдавала себе отчёт в том, что в некоторых отношениях он был неприятным человеком. Но больше её интересовали Тристан и его музыка, включавшая не только песни, вроде тех, что он исполнял на вечеринке в саду, но и длинные, масштабные сочинения для ансамблей, в которых насчитывалось до двухсот музыкантов, где и он сам играл иногда на кундуне, анатолийском инструменте в виде короба со струнами и металлическими колками сбоку для настройки тональности струн (дьявольски трудный в обращении инструмент). В этих опусах он прописывал партии для каждого инструмента, вплоть до последнего аккорда и альтерации, до последней ноты. Как и в песнях, в сочинениях крупной формы он демонстрировал свой интерес к переложению примитивных мотивов вымерших христиан, состоящих в основном из простейших гармоний, но таящих в себе возможность для передачи более сложных мелодий, которые в ключевые моменты могли возвращаться к пифагорейским основам, излюбленным в христианских хоралах и песнопениях. Его обыкновение записывать все ноты на бумаге и требовать, чтобы все музыканты воспроизводили их в точности, все считали граничащим с невозможностью, приписывая это мании величия; ансамблевая музыка, несмотря на свою чёткую структуру, восходящую к индийским традиционным рагам, тем не менее допускала индивидуальную импровизацию в нюансах и вариациях, спонтанное творчество, которое и придавало музыке шарм, поскольку музыкант творил внутри форм раги и наперекор им. Никто не поддержал бы безумных правил Тристана, если бы не выдающийся и прекрасный результат, которого нельзя было отрицать. И Тристан настаивал на том, что не он придумал такой порядок исполнения, так было заведено у погибшей цивилизации, он же просто следовал забытыми тропами, делая всё возможное, чтобы в его фантазиях и музыкальных грёзах зазвучали голодные призраки древних. Старинная франкская музыка, к которой он обращался, была музыкой религиозных таинств, и трактовать и исполнять её требовалось соответственно – как священную музыку. Впрочем, в его кругу авангардистов и эстетов священной, как и все искусства, считалась сама музыка, и такое дополнение было излишним.
К тому же отношение к искусству как к священному действу зачастую означало употребление опиума или лауданума для подготовки к такому опыту; некоторые курили или даже вводили внутривенно более крепкие опиумные дистилляты, полученные во время войны. В состоянии дурмана музыка Тристана звучала особенно завораживающе, как говорили опытные люди, даже те, кто не любил примитивного треньканья затерянных цивилизаций; опиум способствовал глубокому погружению в чувственную плоскость музыкального звука, в простейшие гармонии, передающиеся от одурманенных музыкантов одурманенной аудитории. А в сочетании с разлитыми в воздухе ароматами искусного парфюмера представление становилось поистине мистическим. Некоторые относились к этому скептически. Кирана сказала однажды:
– В состоянии такого кайфа они могли бы тянуть одну ноту в течение целого часа, нюхать собственные подмышки, и были бы довольны, как птицы.
Тристан сам часто проводил опиумные церемонии перед музыкальными вечерами, окружёнными каким-то полусектантским флёром, будто сам он был этаким суфийским ментором или актёром в роли Хусейна в одной из пьес о мученичестве Хусейна, которые опиумная компания также посещала после странствия по стране грёз, чтобы посмотреть, как Хусейн надевает собственный саван, перед тем как его убивает Шамир, и зрители ахают – не от ужаса из-за убийства на сцене, а из-за его жертвенного выбора. В некоторых шиитских странах игравшим Шамира приходилось опасаться за жизнь после занавеса, и немало неудачливых артистов было убито толпой. Тристан это полностью одобрял; он хотел, чтобы и его аудитория достигала такого же погружения в его музыку.