Иные пессимисты, пожалуй, готовы будут признать пророчество Блока исполнившимся с буквальной точностью, но я и теперь не склонен к такой мрачности. Я и теперь готов подписаться под тогдашними моими строками: «Поэт был несправедлив к нашей интеллигенции: он слишком умалил ее добродетели и, с другой стороны.
У Глеба Успенского есть очерк «Овца без стада».[381] В этом очерке фигурирует «балашовский барин», который непрестанно печалуется о народе и вечно к нему стремится, но из хождения его в народ ничего не выходит. «Мешает мне мое в высшей степени ложное положение, положение барина… — признается он. — Заметьте, что я говорю — мешает
Так мы с Блоком пугались друг друга, чувствуя, что с одною катастрофой в душе не проживешь. Меня удивлял и раздражал тогда обличительный тон выступлений Блока. Я не видел и сейчас не вижу, «во имя» чего, собственно, поэт восставал против интеллигенции. Его цитата из «Переписки с друзьями»[383] была для меня не убедительна, ибо у Блока еще менее было прав на учительство, чем у Гоголя. Наша общая беда была в том, что никакого «имени» не было в то время ни у него, ни у меня. У Блока даже до последних его дней. Я тогда еще бормотал нескладно, что я «ночной ученик», что я «Никодим». Блок даже этого не мог сказать.
Но, несмотря на все наши размолвки, я любил Блока. Я понимал до конца весь тот волшебный мир, в котором жила и пела его душа. А поэт ценил во мне то, что со мною можно было говорить не по-интеллигентски, что я с полуслова понимаю его символический язык.
Но надо признаться, что тот дурной анархический мистицизм, в котором я упрекал Блока, был и мне свойствен, если не идейно, то «житейски», биографически. Это уж была болезнь эпохи. И первым ее проявлением была ирония. Александром Блоком в 1908 году была написана статья с таким же названием «Ирония».[384]«Самые живые, самые чуткие дети нашего века, — писал он, — поражены болезнью, незнакомой телесным и духовным врачам. Эта болезнь — сродни душевным недугам и может быть названа
«И все мы, современные поэты, — у очага страшной заразы. Все мы пропитаны провокаторской иронией Гейне.[385] Тою безмерною влюбленностью, которая для нас самих искажает лики наших икон, чернит сияние ризы наших святынь…» «Кто знает то состояние, о котором говорит одинокий Гейне:
Эта жуткая ирония, которая всегда присутствует в романтической поэзии, была культивируема всеми нами в ту петербургско-декадентскую эпоху. Эта ирония казалась необходимой, как соль к трапезе. Без нее нельзя было написать стихотворение, прочесть доклад, поговорить за ужином с приятелем. Даже влюбляться без иронии казалось многим чем-то вульгарным и неприличным. Это была эпоха петербургского альманаха «Белые ночи»,[386] иронического пролога к «Трагедии смерти» Федора Сологуба, где есть пародия на Блока,[387] это была эпоха бесконечных каламбуров и мистических двусмысленностей. Каламбуры любил Блок, но иногда он защищался от них шутками и эпиграммами.