Старик не был болтлив, однако любил степенную, без надоедливости, беседу. Он тотчас умолкал, если видел, что молодому человеку его слова без интереса. Лежа в кровати, «Филин» дымил трубкой, двигал толстыми бровями, и все его разговоры — были мысли о жизни, похожие на притчи, или на пословицы с примерами, или на легенды. Он часто подтверждал свои слова фразами из Библии, которую помнил почти дословно, хотя читал ее, как сообщил, в детстве.
— Не разумею я, Денис, — говорил он, укутываясь табачным дымом, — ни белых, ни красных, ни прочих, какие друг дружке горло рвут, молодой кровью землю поливают. Господи! Мало ли гор, и лесов, и степей, и пустынь простерлось по лицу земли! Для того ли они, чтоб казнили человеки подобных себе и радовался дьявол, видя такое? Неужто нельзя везде по добру, по человечеству — тебе кусок, и мне тоже, тебе любовь, и мне — она, тебе горе, и мне бедствие?
Лебединский пожимал плечами.
— А как это в жизни, Филипп Егорович? Попроси вон у Льва Львовича половину усадьбы — отдаст он?
Такой поворот в разговоре всегда вызывал одни и те же последствия: «Филин» гневался, умолкал и долго после того не желал возобновлять беседу.
— Одичали человеки, — ворчал он, остыв от вспышки. — Зверье в глуши, и то друг дружку не грызет, как белый красного либо русского пруссаки. Зачем это? Кому от того радость и гордость есть?
— Видишь ли, дядя Филипп, — осторожно отвечал Дионисий. — Мир он косо рос на земле, как умел, и сила бессильного гнула, и двое одному — князь. Оттого много напраслины и гадости окрест, это известно. Надо ведь поправлять?
— Ножом да пушкой?
— А чем? Увещевать? Ушел бы царь с трона, когда б не резон свинца?
— Не знаю. Но не затем господь в человека душу вдохнул, чтоб он пушки придумал и подобного себе на куски рвал.
— Верно, не затем. Однако они существуют, пушки. И не мы их с тобой придумали, Филипп Егорович.
— С добром иди к человекам — добром и ответят.
— Хорошо бы… — уже засыпая, обронил Дионисий.
Утром, еще не открыв глаза, Лебединский услышал жаркий шепот. Вероятно, старик стоял на коленях в углу комнаты, где у него была самодельная божница с единственной иконой, такой тусклой, что она казалась, по меньшей мере, ровесницей хозяина.
До Дионисия доносились тихие слова:
«И сказал Бог все слова сии, говоря:
«Не слагай руки твоей с злодеем, чтоб быть свидетелем на зло…
Если найдешь вола врага твоего, или осла его, заблудившегося, то возврати его к нему.
Неправды удаляйся, и невиннаго и правого не умерщвляй; потому что Я не оправдаю беззаконника…
Пришельца не угнетай: ведь вы сами знаете душу пришельца; потому что пришельцами были вы в земле Египетской…
Вот Я посылаю Ангела пред тобою, чтобы хранить тебя на пути, и ввести тебя в то место, которое Я приготовил ТЕБЕ.
Берегись перед лицом Его, и слушай голоса Его; не упорствуй против Него; потому что Он не простит греха вашего; ибо имя Мое в Нем…»
Вероятно, старик выговаривал по памяти строки из «Первой книги Моисеевой», которую когда-то читывал и Дионисий.
Услышав, как заскрипела койка Лебединского, Кожемякин быстро поднялся с пола и отошел к окну.
Лебединский не выдержал.
— Полно, на коленях перед богом елозить, право! — упрекнул он Кожемякина. — Вот ты, дедушка Филипп, молился, молился, а гол, как родился. Так зачем он тебе, бог, что не милует!
— Поклоном шеи не свихнешь, — после долгой паузы огорченно отозвался старик. — В кого ж мне еще верить? В кого?
И добавил внезапно, как с обрыва в реку сорвался:
— Нескладуха жизнь у меня.
Однако тут же поправился, будто его укорили в отступничестве:
— На всех и бог не угодит.
И они невесело отправились во двор по своим немудреным делам.
Дни были наполнены скучной, однако здоровой работой, и Дионисий с удовольствием убедился, что у него начинают побаливать и, значит, крепнуть мускулы.
Вечерами на веранде флигеля устраивали чаепитие, и к мужчинам присоединялись горничная Антонида Платоновна и старая экономка, та, что доила корову и произвела на Дионисия скверное впечатление.
Сначала женщины стеснялись молодого человека, молча тянули чай с блюдечек, но вскоре освоились, узнали ближе старикова помощника и наперебой старались услужить ему.
Однако все чаще их разговоры мрачнели, становились тревожнее, прерывались молчанием и даже слезами.
Обычно беседу начинали женщины, и это были слова о ценах, о дороговизне, о том — что же будет?
Антонида Платоновна не поленилась подсчитать, что уже вскоре после переворота цены в Челябинске подскочили так ужасно, что даже объяснить нельзя. Соль, и та стоила в семь раз больше, чем в мае, до мятежа. Но еще разительнее взлетели цены в сравнении с тринадцатым, довоенным годом. Пшеница подорожала в десять раз, мануфактура — в семьдесят, сахар — в сто десять, керосин — в двести двадцать.