картина всего-навсего воплощает весьма банальную и легко толкуемую эротическую
мечту. Но, как известно, произведения больших художников часто оказываются
неожиданно сложными и многозначными; так и это полотно - своего рода головоломка.
Один проницательный американский искусствовед, Генри Дорра, недавно заметил, что,
во-первых, Ева стоит в позе Будды с японского храмового фриза, который Гоген видел на
Всемирной выставке 1889 года, и, во-вторых, художник наделил Еву головой и лицом
своей матери! Со дня смерти матери, которую Гоген очень любил, прошло девятнадцать
лет, но у него была хорошая фотография (она сохранилась до наших дней), и нет никакого
сомнения, что он использовал ее как образец. Психоаналитическое толкование этого
неожиданного заимствования, предложенное все тем же зорким искусствоведом, выглядит
довольно дельным (во всяком случае, рядом с большинством других фрейдистских
объяснений, встречающихся в книгах о Гогене):
«Здесь, как и в предыдущих работах, Ева олицетворяет тягу художника к
примитивному. Гоген, чья социальная философия во многом связана с Жан-Жаком Руссо, в
своих письмах и записках часто противопоставляет прогнившей цивилизации Запада
счастливое первобытное состояние человеческого рода. Обращаясь за вдохновением к
«типам, религии, символике, мистике» примитивных народов, он искал остатки далекого
чистого детства человечества. Можно ли найти лучший символ этой мечты о золотом веке,
чем крепко сложенная плодовитая праматерь всех людей?
Гогенова «Ева» экзотична, в этом выразилось его естественное влечение к
тропической жизни. Его пристрастие к чувственным туземкам не было случайной
прихотью. Гоген сам был смешанного происхождения - в жилах его матери текла
перуанская, испанская и французская кровь, - и когда он называл себя «парией»,
«дикарем», который должен вернуться к дикому состоянию, в этом проявлялся
осознанный атавизм.
Кроме первобытности и экзотичности его «Ева» - мать; в этом качестве она выражает
эмоциональное равновесие, которое Гоген - так сложились его юные годы - связывал с
жизнью в тропиках. Сам он проникновенно говорит об этом в письме, которое написал
жене перед отъездом на Таити, когда шел седьмой год его разлуки с нею и детьми: «Жить
одному, без матери, без семьи, без детей - это для меня несчастье... И я надеюсь, что
настанет день... когда я смогу бежать на какой-нибудь полинезийский остров, поселиться
там в лесной глуши, забыть о европейской погоне за деньгами, всецело жить своим
творчеством, в окружении семьи. Там, на Таити, в безмолвии чудных тропических ночей, я
смогу слушать нежную, журчащую музыку своего сердца, гармонично сливаясь с
окружающими меня таинственными существами». Как ни парадоксально это покажется,
настроения Гогена вполне объясняются его прошлым. Поль Гоген, рано оставшийся без
отца, в детстве провел четыре года в Перу, живя там сравнительно обеспеченно с матерью
и бабушкой. Когда же его мать, Алина, вернулась с детьми в Париж, они очутились в
стесненных обстоятельствах. Кончив учение, юный Поль тотчас завербовался на судно и в
итоге много лет вел беспокойную жизнь моряка. Даже брак не принес ему желанного
душевного равновесия, так как в его отношениях с женой не было устойчивости. Похоже,
что детские годы в Перу были самой счастливой и покойной порой его жизни. Вот почему
не так уж удивительно, что поиски эмоционального равновесия связывались у Гогена с
мечтой о бегстве в тропики; экзотические страны, в которых он побывал в юности, стали
психологическим убежищем, где он укрывался в тяжелую минуту»13.
В августе 1890 года на мир прекрасных грез Гогена пала первая тень: он получил
краткое известие, что Винсент Ван Гог пустил себе пулю в грудь и истек кровью. С
присущей ему прямотой Гоген писал: «Как ни печальна эта кончина, я не очень горюю,
ибо предвидел ее и знал, каких страданий стоила этому бедняге борьба с безумием.
Умереть сейчас - для него счастье, кончились его мучения; а если он, согласно учению
Будды, снова родится, то пожнет плоды своего доблестного поведения в этой жизни. Он
мог утешиться тем, что брат ни разу не предал его и что многие художники его понимали».
Обуреваемого нетерпением Гогена гораздо больше, чем потеря непрактичного и
неуравновешенного Винсента, тревожило, что доктор Шарлопен, несмотря на частые
напоминания, до сих пор не прислал ему денег. Это его тем более обескураживало, что
французское колониальное общество почему-то не торопилось помочь столь серьезно
настроенным эмигрантам получить бесплатные билеты. Дни становились короче и
дождливее. С октября Гоген и Мейер де Хаан остались одни в холодной гостинице в Лё
Пульдю. «Когда же я смогу начать свою вольную жизнь в дебрях? - горько сетовал Гоген. -
Господи, как долго это тянется! И ведь подумать только: что ни день, собирают средства
для жертв наводнений. А художники? Им никто не хочет помочь. Пусть себе помирают».
Но в эти самые дни, когда он нигде не видел просвета, случилось чудо. Гоген получил
телеграмму:
«ПОЕЗДКА ТРОПИКИ УЛАЖЕНА. ДЕНЬГИ ВЫСЛАНЫ.
ДИРЕКТОР ТЕО».